Там, где ночуют звезды — страница 25 из 47

: жить — ещё сутки, а может, и меньше; умереть — навсегда, а может, и меньше.

Звёздное сито растянуто над узкими улицами. Его встряхивает невидимая рука, и во вздыхающей немоте целыми пригоршнями насыпанные, невинные дети человеческие падают сквозь него в пустое, перевёрнутое небо.

Тут и там тишину сверлят молитвы. Выплакан застывший блеск их слов.

У меня в ухе прячется, ищет убежища надтреснутый голос, словно камень заговорил спросонья:

— Братец, а как с ума сходят?

Это горбатый Хема. Единственный горбун, который остался в нашем царстве.

Когда же мы познакомились? Ага, припоминаю: когда оба с тысячами других вплыли в каменные вены узких улиц.

Он сразу привлёк моё внимание своим величественным горбом. Могло показаться, что живой человек несёт на спине собственное надгробие.

Горб — это была лишь форма. Вскоре я убедился, что тут форма и содержание не пара, но законченное целое.

И ещё меня привлекло его имя: Хема. Откуда взялось такое необычное имя?

Когда мы впервые перекинулись словом в каменных венах узких улиц, на мой вопрос, местный ли он, здесь ли родился, Хема просвистел, не шевеля языком:

— Я беженец с другой планеты.

И хоть я уже привык к его демоническим парадоксам и пробирающим до костей прибауткам (я записал их тогда на полях святых книг, запер это сокровище между землёю и небом, но потом — потерял ключ), всё же в звёздном сите осенней ночи я, словно впервые, был поражён его вопросом: как сходят с ума?

Я погладил на счастье его горб:

— Что это ты вдруг?

Хема отвернулся и боднул меня горбом, как козёл рогом:

— До сих пор я свято верил: всё, что видят мои глаза, — мираж, сон. Когда, например, я видел, как собака, крепко схватив зубами пару детских башмачков, бегает, чтобы разыскать и обуть босого ребёнка, или когда я видел повешенную на виселице молодую вишенку, или как тень проснулась и не нашла хозяина, я всё отрицал, повторяя заклинание: сон, сон, сон. Теперь же, в поздний час, от меня ушла сила это отрицать, и я увидел, как из сна течёт кровь.


Синий старик, держа над головой свиток Торы в чехле с яркими искрами, рассекал толпу. Одни думали или верили, что старик спасёт Тору, другие — что Тора спасёт старика. И, думая так или веря, всё просеивались и просеивались сквозь звёздное ночное сито.

Хема скорчился. Горб-надгробие начал исчезать. Вдруг в своих лохмотьях Хема стал похож на тысячелетнюю взъерошенную сову. Зрачки вспыхнули, округлились:

— Любой конец — это начало. И сейчас моё начало. Но всё зависит от тебя: ты помажешь меня на безумие. И силою безумия я сделаю безумным врага, и все мы спасёмся. Змея никогда не отравится своим ядом.


В моей голове прохромала мысль: только невозможное ещё имеет смысл. И я возложил руки на его колтуны и помазал его на безумие.

Сияющий, помазанный, Хема извлёк из-за пазухи бараний рог и протрубил. Раздался такой рёв, будто воедино собралось дыхание всех зарезанных.

Внезапно звёздное сито осенней ночи рухнуло. И угнетатели действительно сошли с ума и перегрызли друг другу глотки.


1977

Легенда о времени

1

Человеческая цепь, протянутая над выбритой брусчаткой городских улиц, была настоящей человеческой цепью. Это не метафора и не символ.

Человеческая цепь — свободно скованные звенья вокруг опухших ног узников, чтобы в своих клумпах, деревянных башмаках, люди могли шагать друг за другом по мостовой.

Круглая свобода звеньев была единственной свободой узников.

Во главе человеческой цепи шагал его превосходительство Ангел Смерти в каске болотного цвета. Казалось: он, Ангел Смерти, единственная единица в разбитом на черепки городе, а за ним следом — ряд звякающих нулей.

Человеческая цепь тянулась вперёд и назад: на рассвете из темницы к могильным ямам, а вечером, когда ревёт бойня заката, — от ям к темнице, на ночлег.

Спасёнными головешками слов я могу лишь поддерживать слабое пламя, рассказывая, что совершали узники: из могил они выкапывали жителей города и возводили из кирпича мёртвых тел огненную пирамиду.

2

И в человеческой цепи жил юноша, имя которому было Я. Так он себя называл, и так называли его прочие узники. Единственным, кто называл его по номеру, был Ангел Смерти.

Но юноша не признавал номеров и цифр: Творец создал мир словами, а не цифрами. Он считал не больше чем до семи…

И хотя юноше суждено было строить из кирпича мёртвых тел огненную пирамиду, всё же он никого не проклинал и никому из человеческих созданий не завидовал. Он не поменял бы своего Я на чьё-нибудь Ты.

И когда кто-то из узников пробормотал в отчаянье, что ему хочется умереть, чтобы не умереть, юноша дружески похлопал его по плечу:

— А мне хочется жить, чтобы не жить…

По правде говоря, он хотел ещё что-то добавить, разъяснить свою туманную мысль, но у него вырвался лишь надтреснутый смешок, как падающая звезда.


В другой раз он проглотил слова, прежде чем они успели увидеть тусклый свет:

— Человек — всего лишь человек: ему проще превратиться в животное, чем животному в человека.

И когда слова встали у него поперёк горла, он сказал им в утешение:

—Но приходится верить: даже если знаешь, что человек представляет собою, то никогда не знаешь, чего он собою не представляет.

3

Стояла ранняя весна. Снег таял на окрестных горах, как белок вытекающего глаза.

Копая окостенелую землю, юноша нашёл и надел на голову и на руку пару тфилин. Он размотал их, снял, а до того, как человеческая цепь потянулась к темнице — снова надел тфилин и зашагал в них по мостовой разбитого на черепки города.

Юноша знал, прекрасно знал, что у ворот темницы узников ощупывают, как мешки с мукой.

И правда, вскоре у ворот возник Ангел Смерти в каске болотного цвета, и его флигель-адъютант, какая-то новая тварь с опалённым лицом, начал ощупывать и взвешивать.

И юноша почувствовал вынюхивающие пальцы твари на левом рукаве повыше локтя, и она нащупала у юноши под козырьком четырёхугольный зрачок.

Но вместо того чтобы сорвать тфилин и ударить юношу, а то и что-нибудь похуже, тварь с опалённым лицом ничего не сделала. Она только натянула картуз юноши пониже на лоб, чтобы Ангел Смерти у входа ничего не заметил. А затем тварь с обожжённым лицом положила руки юноше на плечи, будто благословляя.

4

Той ночью из тфилин, как из голубятни, выпорхнули два белых голубя, и у юноши вдруг выросли белоснежные крылья. И он вылетел из темницы и полетел следом за голубями над башнями и крышами города. И башни и крыши выглядели сверху, как освещённые надгробия.

Голуби привели его в далёкую страну и там вернулись в тфилин. А юноша, в котором всё множилось и множилось время, забрал их молитвенное воркование.

И только тогда, когда ремешки тфилин вросли в его плоть, словно дубовые корни, перед его взором предстала тварь с опалённым лицом и голосом, тихим, как шорох листьев, поведала, кто надевал эти тфилин раньше.


1977

Сапог и крона

1

Трофим Копелько не любит слёз. Это бабьи штучки, говорит он о них, мужчине они ни к чему.

Он повесил бы слёзы, если бы для них была виселица.

Но его левая нога, деревянная, которую он сам старательно выстругал из молодой, смолистой ели, нет-нет да и пустит несколько золотистых, как мёд, слезинок.

Чаще оно происходит, когда кости его нарядной деревянной ноги согревает низкое вечернее солнце.

Таких слёз Трофим Копелько тоже не любит. Он присыпает их пеплом из трубки. Но от пепла смоляные слёзы загораются, а горящие слёзы Трофим Копелько любит еще меньше, чем потухшие.

И всё-таки Трофим придумал, как с ними поступить. Случилось вот что: Ким, командир партизанского отряда, вспомнил о нём и назначил его палачом лесного суда. Трофим Копелько получил право деревянной ногой топить в трясине свои жертвы. И тогда в болоте, рядом с замёрзшими змеями, замёрзли и смолистые слёзы его деревянной ноги.


В лесах по берегам Нарочи рассказывают, что ещё вчера-позавчера «братишки» Трофима Копелько, одетые во вражескую форму, выслеживали партизан. И тех, кто попадал к ним в лапы, разрезали на куски.


Но Трофим Копелько смог перехитрить время: когда немец потерял железные штаны, Копелько сменил кожу: он протянул левую ногу молодому татарину, своему адъютанту, и тот снял с неё сапог. Трофим Копелько запустил туда руку, долго шарил, словно искал своё счастье, и наконец извлёк из-под стельки потную медаль за Финскую войну.

Нацепив блестящую медаль на пошитый в Берлине мундир, он, глазом не моргнув, отправил своих белокурых соратников на тот свет.


С тех пор, вооружённый автоматом и опытом, Трофим Копелько прославился на всю округу.

Как-то осенью, на рассвете, когда отряд пробирался в глубь нарочанских лесов, Трофим наступил на мину, и его левая нога вместе с сапогом взлетела на берёзовую крону и повисла на ветках, как мёртвый ворон.

Люди Трофима, те, кто остался верен своему кумиру, потом клялись, что от боли он чуть не перекусил трубку, но его волчьи глаза остались сухи, как порох. И когда татарин стал умолять:

— Дорогой, отрежь мне ногу, возьми себе, она твоя… — Трофим сжал зубами чубук и сплюнул в сторону адъютанта:

— Не надо…

2

Молодой татарин в овчинной папахе по-прежнему верно служит Трофиму Копелько. Они вместе ездят по лесу верхом, чокаются, выпивая, и слуга каждую минуту вскакивает, чтобы поднести огня к рассерженной трубке своего господина.

А ещё татарин для них обоих соорудил в лесу баню: подобие землянки над звонким ключом. Ушат студёной родниковой воды на раскалённые камни, и повалил густой пар. А татарин хлещет Трофима веником, парит его вместе с деревянной ногой, ведь Трофим никогда не отпускает её на свободу.