Там, где ночуют звезды — страница 30 из 47

— Книг-то написаны миллиарды, а ты мне одного живого покажи!

Я пытался спорить. Прибавить к его избранникам ещё хоть одного поэта:

— Ну, а Байрон? Его тоже отвергаешь?

Мойше-Ицка махал волосатой лапой:

— Он и в стихах хромал.

Однажды, в прозрачно-зеленоватом янтаре летних сумерек, когда мы спустились с Замковой горы и добрели до Вилии, я набрался наглости отщипнуть чуток от вечности Мойше-Ицки:

— Моисей, Наполеон, Достоевский — все трое умерли, так почему же ты будешь жить вечно?

Морщина прорезала его ржавый лоб, как молния вечернее облако. Из-под кожи на лице проступила пылающая паутина, и голос Мойше-Ицки прозвучал, как заблудившееся в лесу эхо:

— Один сможет прорваться!

3

Он жил в переулке Гитки-Тойбы, во дворе Меерки, там же, где жил когда-то Мотка Хабад.

У его отца было две профессии: мясник и стегальщик. Зимой он рубил мясо, а летом стегал одеяла. Что он делал в остальное время, я не знаю. Он считал, что сыну хватит и одного ремесла, того, что благороднее, и сам обучил его работать иглой.

Но горячая кровь Мойше-Ицки тянула его на бойню. Туда, где мычат и ревут приговорённые к смерти телята и быки; где резник играет на их тёплых шеях, как на скрипке или виолончели; где потом отец Мойше-Ицки отрубает у животных раздвоенные короны и стягивает с туш пурпурные сапоги.

Когда подошла его бар мицва, мальчик почувствовал беспокойство. Вдруг он стал не таким, как вчера. И в честь своего совершеннолетия решил спасти хотя бы нескольких быков из-под ножа резника.

Трескучий мороз. Раннее утро. Над бойней повисла одинокая звезда. Через узкое окошко Мойше-Ицка пробрался внутрь.

Единственный бык, как одинокая звезда в небе, стоял, привязанный за рога, и подёргивал копытом.

В горячем бычьем дыхании Мойше-Ицка согрел озябшие уши.

Вскоре пришли двое дубоватых парней с верёвкой и ножами. За ними, в необъятном тулупе, держа под мышкой коробку, явился резник. Отец Мойше-Ицки задержался, он как раз справлял годовщину по своему отцу. И когда резник выбирался из тулупа, Мойше-Ицка выбрался из зарезанной тени, проворно прыгнул к колоде, на которой резник оставил коробку, выхватил из неё нож и засунул в кучу опилок.

Резник даже не усомнился, что сам забыл положить нож в коробку. Парни-мясники ушли, матерясь. Одинокая звезда, бросив на заиндевелое окно кровавый отблеск, схоронила в памяти земную тайну и исчезла.

Внутри остались двое: Мойше-Ицка и спасённый бык.

Тем временем на бойню проникло солнце: спрятанный нож сверкнул из-под опилок, разрезав пустоту.

Мойше-Ицка приблизился к быку и вошёл в ограду, чтобы поближе с ним познакомиться. На душе после доброго дела было легко и радостно.

Но пойди пойми этого быка. Вместо того чтобы улыбнуться своему спасителю и поблагодарить его от всего сердца, он сперва наклонился-таки к Мойше-Ицке и вдруг вероломно поднял его на рога…

4

Эту картину со всеми деталями, со всеми нюансами Мойше-Ицка описал мне через много лет, когда его стихи уже ревели со страниц газеты «Тог», а он сам вошёл в поэтическую группу «Юнг-Вилне»[32].

Тогда по хриплому голосу Мойше-Ицки я узнал, что бык рогом проткнул ему мозг. И кого-то этот рог одолел.

Когда Мойше-Ицка хвалился, что будет жить вечно и что один сможет прорваться, я на секунду готов был поверить, что этот кто-то, кого на бойне проткнул бычий рог, был не кто иной, как ангел смерти, уже тогда захвативший в голове Мойше-Ицки плацдарм.

Как солдат по раскисшим окопам на бесконечной войне, Мойше-Ицка валялся по сумасшедшим домам, и только когда в его расколотой душе наступало перемирие, он получал отпуск.

5

В одно из таких перемирий, накануне Пейсаха, Мойше-Ицка возвращался в переулок Гитки-Тойбы, в облупленный домишко, где он жил в полуподвальной комнатке с прихожей, и в нежно-голубом весеннем воздухе увидел, как живодёр в кожаных штанах поймал петлёй на шесте собачонку и тащит её к воющей и скулящей повозке неподалёку.

Затихшая кровь Мойше-Ицки разыгралась, загремела, как весенняя река под тонким, хрустящим льдом. Натянулись жилы-вожжи, и вот кулаки Мойше-Ицки мелькают в галопе перед гицелем в кожаных штанах:

— Это моя любимая собака! Или ты мне сейчас же её отдашь, или я тебе кишки выпущу и по улице размотаю!

Но гицель в кожаных штанах уже успел затащить собачонку в воющую тележку:

— А чем докажешь, что она твоя?

— Гамлет! — рявкнул Мойше-Ицка. — А ну-ка, скажи ему, что я твой хозяин…

(Он назвал собаку Гамлетом, потому что её судьба висела между «быть или не быть».)

Пленённая собачонка протиснула мордочку между прутьями клетки, в которой визжал, скулил и лаял собачий оркестр, вывалила изо рта красную рукавичку и всхлипнула, как ребёнок:

— Ой, ой, ой…

— Ну что, убедился? — Раскалённые угли летели в гицеля изо рта Мойше-Ицки.

Улыбка, как осколок стекла в куче мусора, сверкнула на лице собачьего палача:

— Врёте вы оба. Но, так и быть, дам тебе шанс. Гони десять злотых и можешь забирать эту холеру.

Десятка. Где ему взять такую сумму? Отец, когда навещал Мойше-Ицку, сунул ему в карман синего халата несколько злотых, но по дороге домой Мойше-Ицка купил махорки, химический карандаш и несколько листов бумаги, чтобы помериться силой с Байроном и Достоевским. Потратил чуть ли не всё. Торговаться с гицелем — поэт не может пасть так низко. Значит, надо действовать. Судьба Гамлета висит на волоске. Если повозка тронется с места, будет поздно. Остаётся одно: применить силу! Двинуть собаколову в зубы и вытащить щенка из клетки.

Но вдруг произошло сразу два чуда: из толпы зевак вышла девушка в мужском двубортном пиджаке поверх голубой, в цветочек, будто ранняя весна, блузки и за десять злотых вызволила пойманную собачку.

Девушку звали Етл Гонкрей. И второе чудо заключалось в том, что она спасла не только щенка, но и Мойше-Ицку от одиночества.

6

Забрали из дома одного, а вернулись трое, и затхлая комнатушка в переулке Гитки-Тойбы наполнилась жизнью.

Отец с двумя профессиями увидел, что он тут лишний, и стал целыми днями пропадать у родственника, где обучился третьему ремеслу: играть в карты и проигрывать своим приятелям-мясникам.

Етл была маленького роста, светло-рыжая, можно сказать, блондинка. На шее даже зимой ожерелье из веснушек. Стоило ей улыбнуться, как она тут же улыбалась снова, стоило улыбнуться снова, как тут же улыбался Мойше-Ицка. Он рассказывал и пересказывал, что сначала Етл поселилась у него в голове, а потом — в сердце. И какая у неё белоснежная кожа; и что если бы при их первой встрече мужской пиджак поверх голубой блузки в цветочек был застёгнут — ничего бы не произошло.

Етл была воспитательницей в детском саду. Она тяжело трудилась. Тяжело, но с лёгкостью: теперь ей было для кого работать. Кроме собственного рта, надо кормить ещё два. Гамлет тоже сидел за столом, как полноправный член семьи.

Вернувшись с работы (Етл перебралась к Мойше-Ицке на седьмой день после знакомства), она сразу закатывала рукава. Готовила, убирала, хозяйничала. Вскоре вся комнатушка заблестела не хуже медного таза, который Етл принесла, чтобы варить варенье.

А принц Гамлет оказался отличным сторожем.

7

Она не то что влюбилась по уши — воспитательница из детского сада полюбила Мойше-Ицку всей душой. И поверила, что он будет жить вечно, что один может прорваться. Её огорчало только, что лишь один, а не они оба. Мойше-Ицка терпеливо объяснял ей, почему именно он — избранный:

— Етеле, человек умирает, потому что кончаются слова, которые Бог ему дал; но мне дано столько слов, что они не кончатся никогда.

И однажды добавил:

— Знай, Етеле: когда человек вдруг умирает, ему больше не с кем говорить.

Ещё он утешал её:

— Не стыдись, что ты родилась женщиной. О тебе ещё напишут в газетах.

Когда Мойше-Ицка, ревя как бык, читал Етл свои стихи или рассказ из одного предложения длиною с километр, тёмная сторона огнём проступала у неё на щеках. Потому-то Етл так охотно и приняла его жизненную философию. Только к одному она не могла привыкнуть: к его внезапному хохоту. Едва Мойше-Ицка ни с того ни с сего разражался громовым смехом, Етл начинала аккомпанировать на клавишах слёз.

8

В один прекрасный день комната в переулке Гитки-Тойбы обогатилась швейной машиной фирмы «Зингер»: Етл сделала суженому подарок. Пусть пару часов в день помесит ногами воздух внизу, чтобы легче дышалось воздухом наверху.

В другой прекрасный день Етл пошла с работы не прямо домой, но долго гуляла в вишнёвом саду. Неужели заблудилась? Конечно, нет: Мойше-Ицка сорвал старые обои, провисевшие на стенах не один десяток лет, и, вместо того чтобы писать карандашом, чёрной нитью строчил на них, строку за строкой, новое произведение.

Из-под старых, выцветших обоев появились прежние, новёхонькие, молодые, сверкающие.

С тех пор стены в комнате и прихожей обрели цвета четырёх времён года.

9

— Ты для меня как живое лекарство, — ласково говорил Мойше-Ицка в спокойную минуту, а раз теперь ты — это я, то мы прорвёмся вместе. Куда я, туда и ты, иначе и быть не может.

Етл верила.

— О нет, мы войдём в вечность не с чёрного хода, — описывал он Етл их светлое будущее. — Вчера я встретил его на Мясницкой улице, подошёл и сказал ему прямо: мы войдём в вечность не с чёрного хода.

— Кого встретил? — Етл убрала ладонью жёсткие волосы с его ржавого лба и уколола палец.

— Глупые люди называют его смертью. Но он — чёрный ангел с булавкой в руке! — И вдруг Мойше-Ицка расхохотался.

Этот эпизод рассказала мне Етл, когда в конце лета я зашёл их навестить.

Это визит обогатил мою память тремя событиями:

1) За пару месяцев, что мы не виделись, Етл заметно похудела: Мойше-Ицка захотел, чтобы её талия стала тонкой, как у швейной машины.