— У меня тоже есть что тебе прореветь, но лучше оставим это морю. Само собой, наш сегодняшний разговор — это только начало. А теперь на минуту вернёмся к нашей ранней молодости.
— Только давай покороче, а то моя не будет знать, что подумать.
— Расскажи о своём отце, о пиявочнике Горе, как его называли. О твоей матери не спрашиваю, знаю, что она умерла при родах. Она умерла, а ты — родился. Когда-то я даже думал, что она родила тебя уже мёртвой, и поэтому в тебе видна частичка того света. Но твой отец был для меня загадкой. А может, я зря говорю о нём «был»? Прости, если так.
— Нет, ты можешь говорить о нём «был». Соседи смотрели на него свысока: продавать пиявок — не еврейское занятие. Некошерное какое-то. Торговать свиной щетиной и то лучше. Дети на улице пугались: пиявочник Гора идёт!
— А правда, как он стал ими торговать? Говорили, у него в Солтанишке завод, где он их выращивает.
— Дедовское наследство. Пиявки деда славились на всю Россию. Но отец не захотел, чтобы я ввязался в это дело, не раскрыл мне семейных секретов ремесла. Хотел, чтобы я учился, закончил гимназию и пошёл изучать астрономию.
— Почему именно астрономию? Может, он считал, что звёзды — те же пиявки?
— А ты всё такой же, не можешь без своих шуточек. Как раз тогда, когда я был зрячим и видел всё, что надо и не надо, я не мог читать отцовские мысли. Помню лишь, что иногда по ночам отец забирался на крышу и до рассвета разговаривал со звёздами. Что они ему отвечали, я не слышал или не понимал.
— Во дворе шептались, что твой отец второй раз женился на какой-то родственнице из Лунинца, но после первой брачной ночи она исчезла.
— Оказалось, эта родственница родилась с хвостом. Она продавала отцу банки для пиявок и всегда ходила в очень широком платье до пят, чтобы хвоста не было видно. Но это ей не помогло: однажды я заметил след хвоста на снегу. Испугался и рассказал отцу, пока не стало слишком поздно.
Горящие морские волны вздымались до самых окон, чтобы подслушать секреты нашей ранней молодости.
— Ладно, Бог с ней, с родственницей из Лунинца. Будь добр, расскажи всё-таки об отце. Ты хоть раз был на его заводе в Солтанишке? Как он там пиявок-то разводил?
— Если тебе так интересно, расскажу: конечно, был. Этот завод, как ты его называешь, представлял собою небольшой участок, окружённый забором из камней и глины. Поверху в глину вмазаны битые бутылки зелёного стекла. На участке две узеньких речки, как сверкающие сабли, бежали наперегонки. И там, где они сталкивались и сражались друг с дружкой не на жизнь, а на смерть, было озерцо. В него-то отец и запускал новорождённых пиявочек, тоненьких, как иголки. Он выводил их в домишке неподалёку. В озерце они кормились, росли, и вскоре самые сильные уже могли плыть против течения. Было два сорта пиявок: красные и чёрные. Красные ценились выше. Они жили у отца как в раю. На ночь возвращались спать в озерцо. Вода в речках была такая холодная, что посреди месяца тамуз[41] я чуть не отморозил в ней палец. Да, а в озерцо отец кидал тёртые овощи. Приносил их в пакете под рубашкой.
— И кто брал товар?
— Фельдшеры, лекари, знахари и цирюльники из городских бань. Если ставить банки без пиявок, то ни пользы, ни удовольствия. Кто ж не знал пиявочника Гору! Его товар даже из-за границы заказывали.
Зундл взялся за трость:
— Моя не будет знать, что подумать. Ужасно ревнива.
— Я тебя на такси отвезу. Где ты живёшь?
Он назвал адрес в Керем Гатейманим[42].
— И как тебе среди йеменских евреев?
— Это отдельная история. В другой раз.
Его лицо изменилось. Из-под кожи проступил винный оттенок. Показалось: из слепых глаз высунулись две красные пиявки.
Вино разыгралось и во мне. Опьянило мои слова. Но всё же я был достаточно трезв, чтобы понимать: зачем я тяну его за язык? Зачем издеваюсь над слепым? Во всём виновато моё жестокое перо: ему хоть золото в глотку суй, оно останется голодным.
Когда я решил закончить расспросы, Зундл наклонился ко мне через столик так близко, что я почувствовал на лице касание его косматых волос:
— Открою тебе два секрета: секрет жизни моего отца и секрет его смерти. Пиявочник Гора, как его называли, был человек непростой. Доход от завода в Солтанишке он раздавал бедным. Он мечтал вывести такой сорт пиявок, которые будут высасывать не только больную или лишнюю кровь и вылечивать людей, это само собой, но главное — будут высасывать из человека зло. Пиявка, которая будет превращать злодея в праведника. И когда эта святая пиявка уже готова была появиться, дьявол, который живёт на чёрной звезде, спустился на землю и поставил величайшего злодея властвовать над людьми.
И тогда отец пошёл к двум речкам на своём участке, разделся догола, облепил себя с ног до головы пиявками, которые кишели в озерце, лёг на землю, и те, кого он разводил и выкармливал, выпили из него жизнь.
Так погибла мечта того, кого звали пиявочник Гора.
В ресторанчике остались только мы вдвоём. Когда мы встали и, шатаясь, двинулись к выходу, закатные волны, качавшие тишину, превратились в расколотые луны.
Ночь — вытянутая из моря серебряна я рыболовная сеть — сверкала, высыхая под ласковым, тёплым ветерком.
С фонарём боролся одинокий мотылёк. Ему не повезло: фонарь погас.
Подъехало такси. Всю дорогу до Керем Гатейманим мы молчали. Это было продолжение молчания, которое тянулось до нашей сегодняшней встречи.
Мы простились у двери, висевшей на одной петле. Зундл постучался белой тростью, и мне показалось, что он опять бьёт меня по спине.
Когда дверь открылась, я успел заметить, что ручку нажала кошачья лапка.
На плечо Зундла прыгнула кошка с орлиными глазами и обняла хозяина.
— Я же тебе говорил, моя не будет знать, что подумать.
1986
Так говорила моя бабушка
Сколько помню свою единственную бабушку, она всегда была не такая, как бабушки моих друзей: у них бабушки как бабушки, так их и называли, а моя — приёмная. И сколько мама ни вдалбливала мне в голову, что моя настоящая бабушка умерла, а дедушка женился вот на этой, потому-то она и приёмная, это никак не укладывалось у меня в мозгу.
Я так понимал, что кто-то очень хочет поставить под сомнение родовитость моей бабушки, а тогда и моё происхождение окажется под вопросом: если моя бабушка — приёмная, то я приёмный внук. И мне становилось жалко нас обоих.
Жила она, одна-одинёшенька, на берегу речки Виленки, в районе под названием Поплавы.
Друг её отца присылал ей из-за океана посылки, в которые иногда вкладывал по нескольку долларов.
Он присылал ей старомодные свадебные платья, белые как сахар. Им и правда удавалось подсластить жизнь девушкам с обоих берегов Виленки. Острословы говорили, что именно из-за этих широких, длинных платьев девушки так торопятся под венец.
А потом судьба друга из-за океана, видно, переменилась к лучшему: бабушка стала получать в посылках пелерины, широкие, ослепительно-чёрные, сверкающие, как волны Виленки в грозовую ночь; серебристые с перламутровыми чешуйками и такие, что им могла бы позавидовать радуга со всем своим богатством красок.
Однако девушки с берегов Виленки не оценили этого товара. На такие пелерины надо было искать покупателей в домах побогаче.
Моя бабушка уже не была для меня приёмной, я объявил её королевой всех бабушек на своей улице и как-то раз, перебирая и ощупывая у неё дома недавно присланные пелерины, от которых аж в глазах рябило, я дал ей мудрейший совет:
— Ты ходишь по домам, богатые дамы примеряют перед зеркалом твои пелерины, а потом говорят: «Дорого!» Так не лучше ли тебе самой по субботам и праздникам наряжаться в эти пелерины и ходить в синагогу или в гости к соседкам? Или к нам с мамой, чтобы украсить нашу мансарду? А эти дамы будут бежать за тобой и предлагать за каждую пелерину такую цену, что вскоре ты сможешь купить серебряный самовар.
И мой умный совет пригодился ей, как нюхательный табак в Йом Кипур[43].
Когда бабушка в первый раз надела одну из своих роскошных пелерин и отправилась к нам в гости, в мансарду неподалёку от Зелёного моста, на неё и правда глазели, открыв рот. Кто узнавал мою бабушку, те удивлялись: «Надо же, как одежда меняет человека!» А кто не узнавал, удивлялись ещё больше: что за помещица явилась пешком в неказистый, грязный двор?
Когда бабушка поднялась к нам наверх, сняла пелерину, застёгнутую на горле, и бросила своё сокровище на мою вытянутую руку, я сразу увидел, что эта присланная из-за океана пелерина сотворила настоящее чудо: моя приёмная бабушка помолодела на много лет. Не пристало королеве бабушек быть такой молодой. Её чёрное шуршащее платье с острым воротником, ярко-красными, как коралловые бусины, пуговками и широкими манжетами туго затянуто в талии. Так туго, что талию можно пальцами обхватить.
Ещё я замечаю, что из седого кока на бабушкиной голове торчит заколка, украшенная бриллиантовым личиком, и оно ужасно похоже на лицо бабушки, только гораздо меньше, как, например, дождевая капля похожа на дождь.
А вдруг бабушка снова стала приёмной бабушкой?
Нет, она та же самая, просто по-другому одета. Никто в мире не говорит, как она:
— Софокла ждать, когда ты мне уже честь воздашь…
(«Софокла» значит «сколько». До бабушкиных ушей с серёжками имя греческого драматурга ещё не дошло.)
Не играет рояля!
(Это значит «не играет роли».)
Она всегда приносит мне гостинец, оранжевый, круглый плод, который называет на своём языке:
— Умноринка.
Похоже на стеклянную мозаику. Чтобы понять вкус, нужно сначала разобрать, разбить её камнем или молотком. Осколок бабушкиной умноринки однажды чуть не выбил глаз единственной старой деве в нашем дворе. Её звали Шишка. Бабушка одарила её свадебным платьем, последним из тех, что у неё были, и пообещала найти ей жениха: