Там, где ночуют звезды — страница 37 из 47

Тучи приносят запах аптеки, который лечит слова.

3

Пытаюсь заговорить себе зубы, завожу беседы с официантом, рынком и дождём, но женский голос, который я недавно слышал в трубке, снова и снова начинает сверлить. Теперь он у меня глубоко в ухе. Словно комар, замучивший Тита[47].

Смерть и жизнь, грех и добродетель записаны на одном свитке. Я разворачиваю его у себя внутри, очень-очень осторожно, чтобы он не рассыпался.

И вот над свитком, который разворачивается во мне, — светящаяся рука. Длинные, острые ногти будто обмакнуты в кровь.

— Здравствуйте. — Я чувствую молодое дыхание, тёплое, как парное молоко.

В кафе почти пусто. До вечера ещё далеко. И ансамбль, который играет на рынке, ушёл со сцены. По мостовой скачут галопом дождевые струи, полощут город. Ко мне за столик, на стул, который я принёс заранее, садится танцовщица. Молодая женщина, для которой время — Яраб. Одета по-летнему, лёгкое платье, от горла к двум сокровищам спускается узенькая тропинка. Соломенная шляпа, украшенная вишнёвой веточкой, широкие поля затеняют лицо.

Сон сразу узнаешь наяву. — Я чувствую пожатие её ладони, и наши руки не спешат освободиться.

Порывистым движением она снимает шляпу, стряхивая с неё капли дождя, и вешает на спинку стула. Прикуривает от маленькой зажигалки сигарету. Похотливый дымок вплетается в её волосы, и они приобретают оттенок лёгкого облачка на восходе.

— Что будете пить?

— Наверно, коньяк.

Теперь я помолчу. Забальзамирую во рту слова. Пусть говорит незнакомка, которой пудра коньяка уже окрасила щёки.

— Я сказала, что мне необходимо вас увидеть, это дело жизни и смерти. Я дочь Аниты. Вы, конечно, помните это имя. В каком-то смысле вы мой отец, хотя другой отец у меня тоже есть. Мама рассказывала, вы спасли её, вот и получается; я родилась благодаря вам.

Свиток продолжает разворачиваться во мне, но его тайны и намёки я смогу прочесть и понять, когда воскресну из мёртвых. Хотя одна тайна открылась мне прямо сейчас: дочь Аниты — реинкарнация матери. Те же глаза. Это о них я написал в «Стихах из дневника»: «Ведь если б только Бог решил создать их зелень снова, / Он стал бы тем же Богом. Как же им не появиться?» Но мои слова по-прежнему забальзамированы во рту. Я даже не переспрашиваю, как её зовут и жива ли её мама. Всё записано на свитке.

С веточки на шляпе танцовщица срывает одну ягодку и вместе с вишнёвой улыбкой кладёт её в мой разинутый рот. Это «Вишня воспоминаний», так называется одна моя ранняя поэма, сверкает мысль, как молния в ясном летнем небе. И кто знает, каким колдовством напитана эта вишенка. Сейчас её волшебный сок забродит во мне, и я, сам того не желая, стану молодым, чтобы снова и снова не понимать, почему ангел наслаждается моими страданиями. Сам того не желая, я стану молодым, чтобы снова и снова переживать прошлое.

4

На обнажённом плече танцовщицы я замечаю давний след от прививки оспы. Теперь он похож на ноготок её мизинца. Знак, оставленный в детстве. Когда её маме было лет шестнадцать-семнадцать, я видел у неё такой же знак. Помню, я тогда подумал: красивой девушке он даже идёт, но только красивой. Мы оба тогда были окружены каменными стенами.

Однажды вечером, когда закат наверху приносил в жертву свои благовония, а внизу с бешеной скоростью вращал в водовороте людей на узких улицах, я увидел Аниту у белой стены, оставшейся от только что рухнувшего здания.

Я знал: это наш последний закат. И напрасно я в то мгновение прошептал: «Стой, солнце, над гетто…»[48]

Сквозь толпу, что катилась, как камни с горы, я пробился к белой стене, где, застыв от страха, стояла Анита. Я поцеловал её и заклял:

— Этот поцелуй будет тебе оберегом. Никому и никогда его не отдавай. Ты должна сама его возвратить… Дай руку!

5

— Ещё коньяку?

Серьги в ушах танцовщицы качнулись в сторону: нет. Опасно смешивать разные напитки: коньяк и экстаз, который опьяняет её во время танца. Сегодня вечером у неё последнее выступление.

Да, мой оберег спас её мать. Она пожала мне руку и не захотела уйти на тот свет обманщицей.

— Когда она, босая, бежала по снегу, ваш оберег согревал ей ноги. И когда её загнали в печь, он растворился в слезах, и они погасили огонь. Она пила воду из канавы, где плавали убитые, и глодала мясо павшей лошади, но не отравилась, оберег защитил её. Он придал ей сил бежать из Клооги[49]. Её нашли в болоте, кишевшем змеями. Одно лёгкое было прострелено. Когда её, едва живую, принесли в дом, у неё изо рта шла кровь. Ваш оберег её исцелил. Она вышла за офицера, который вытащил её из трясины. Но вашего оберега она ему не отдала.

Я испугался. Как бы эта история не закончилась мелодрамой: вот вам поцелуй, мама меня попросила…

Танцовщица встаёт. Надевает широкополую летнюю шляпу, на которой теперь не хватает одной вишенки, и наши руки опять не спешат расстаться.

— Приходите сегодня на моё выступление. Я станцую поцелуй жизни и смерти.


1986

Баллада о деревянных людях

1

Когда закончилась Вторая мировая война, у нас в городе стали появляться люди с коромыслами на плечах. На коромыслах качались алюминиевые чемоданчики, сделанные из подбитых самолётов, которые падали головой вниз, будто совершая самоубийство.

Вернувшись из Москвы и повидавшись с моей мёртвой мамой у кратера в Понарах, который ещё дышал багровым дымом, я сторговал за гроши такой чемоданчик и запихал в него всё, что не уместилось в памяти.

Потом этот чемоданчик сопровождал меня из города в город, из страны в страну, пока не добрался со мной до Израиля.

Дом, в котором я живу, не увенчан чердаком, и несчастный чемоданчик много лет провёл на антресолях между дверью и потолком, в компании партизанской папахи, деревянной ложки и миски.

Но однажды ночью, когда молния расколола мой сон, я увидел чемоданчик в глубине антресолей. Встал, как лунатик, и вернул его с другой планеты на землю. Раздался злобный скрежет: крышка нехотя поддалась.

Будто открываешь собственный гроб и видишь, как тебе машет рукой твой скелет.

Записные книжки, сломанные часы без стекла и без стрелки, — когда-то мама подарила их мне на бар мицву, и теперь они всегда показывают правильное время, старые письма (одно написано на бересте, срезанной с дерева возле светлых Гор Тьмы), и среди всего этого — листок бумаги с жёлто-зелёно-фиолетовыми кляксами, похожими на засохшие фиалки, — бывает, найдёшь такую в старинной книге, купленной по дешёвке у букиниста. Буквы, скачущие вверх-вниз, словно ребёнок учился писать, проступают всё яснее:

«Мы, двадцать две женщины, лежим в госпитале под Москвой.

После марша смерти из лагеря в феврале 1945-го, когда подошла Красная Армия, мы без сил упали на снег. Нас привезли сюда с отмороженными конечностями. Многим пришлось ампутировать руку, ногу или даже обе.

У нас к тебе огромная просьба: сделай всё возможное, чтобы нам поскорее изготовили деревянные протезы и мы как-нибудь вернулись домой. Домой.

Извини, что у меня слова прыгают, как слепые птицы по веткам. Я пишу ртом… Держу карандаш зубами.

Тебе передают привет безрукие и безногие, но не сломленные женщины из нашей палаты: Юдис, Мишель, Яблонка, Розетт, Сельма, Темерл, Анджелина, Каролин и, конечно, Бубеле с улицы Гаона.

Твоя старая знакомая Пайка».

2

Теперь я знаю точно: в устрицах на дне чемоданчика скрыты жемчужины, к которым нельзя прикасаться.

Хватит тут рыться. Я закрываю чемоданчик и кладу в изголовье.

Читаю в темноте свои горящие мысли:

Где я? (Кто я — это уже другой вопрос: всегда тот же самый и всегда другой!) Да, я опять у тёти Малки в Москве, на Русаковской улице… После встречи с мёртвой мамой в Понарах я опять приехал в свой временный дом, к тёте Малке.

Зима тысяча девятисот сорок пятого.

«Извини, что у меня слова прыгают, как слепые птицы по веткам», — вытатуировано на треснувшем зеркале. Когда я смотрю в него, они выскакивают через трещину из серебряной клетки и клюют меня в лицо.

Во-первых, мне стыдно своей руки, которой я пишу, во-вторых, я не знаю, что Пайке ответить. Думаю: «Письма надо посылать через сновидения или писать на бумаге сновидений. И чтобы создатель снов был почтальоном».

Это мои друзья, их просьба многое для меня значит. Мои горящие мысли освещают им лица.

С утра беру письмо и начинаю бегать по кабинетам. Слова и правда прыгают, как слепые птицы по веткам, и долбят клювами. Всюду слышу один и тот же казённый ответ: протезов ждут тысячи военных, в том числе генералы.

3

Как выражается старший сын тёти Малки, «непутёвый» Вера: «Пусть Мессия говорит хоть по-турецки, лишь бы я слышал его голос».

И вот я услышал его голос. Он спросил, но не по-турецки, а по-русски: могу ли я прочитать поминальную молитву?

Из голоса вырисовывается человек. Худое, белое как мел лицо. Чёрная шляпа. Костюм чернее тени, хотя сегодня солнечный летний день, нагой, как Адам и Ева, до того как попробовали от древа познания. Нет, как Адам и Ева, после того как они попробовали от древа смерти.

Я навещаю мёртвую маму у дымящегося кратера в Понарах, и человек в чёрном спрашивает: могу ли я прочитать поминальную молитву?

— Да, могу, — говорю я, — только скажите по кому.

— Леонид Маркович. Это мой отец.

Я читаю молитву по его отцу. Человек в чёрном одевает глаза в белый платок, как в саван.

— Будете в Москве — заходите. Вот моя визитка.

Он склоняется над кратером, отступает на несколько шагов, поворачивается и исчезает в чреве автомобиля, который ждёт наверху, где висят обрывки колючей проволоки.