Оставшись в живых, я захотела попробовать медовый вкус небытия. Я спрашивала себя: «Зачем создан человек?» И сама себе отвечала: «Чтобы он мог задавать вопросы…»
Я стала как запечатанная бутылка с тайной затонувшего корабля. Бутылка, которую последний живой матрос успел запечатать и пустить по волнам. Куда волны меня принесут, чьи руки выловят из воды и узнают тайну моей жизни?
Тогда моя тётка уже пребывала в раю, там, куда рано или поздно попадают все тётки. Я написала младшему брату Гелиного отца. Жёстко, без сантиментов рассказала, как Гела выхватила у меня петлю.
Очень скоро от него пришла телеграмма: чтобы я оставалась там, где я есть (я тогда находилась среди освобождённых в Ландсберге), и он прилетит меня увидеть.
Чем его так разбередило моё письмо? Я почти не успела об этом поразмышлять: он приехал. Насколько я поняла, хотел не только увидеть лучшую подругу Гелы, но и себя показать: коренастый, низенький, ростом мне по плечо. Череп с залысинами, мышиная седина. Ладно бы хоть шляпой голову прикрыл — так нет же; хоть бы борода была пострижена, причёсана, без колтунов — нет; хоть бы широкое пальто надел, чтобы горба было не видно — нет; так мало того, при первой же встрече он сделал мне подарок — жуткий приступ астмы. Я подумала, сейчас загнётся. А ведь мы и разговаривать-то не могли. Я не знала испанского, а он — ни одного из двух языков, на которых я говорила. Но самое интересное: мы друг друга поняли. И если бы мы оба были глухонемые, всё равно поняли бы. Как вы догадались, это был Мануэль.
В нём привлекало именно то, что он выставляет напоказ лысоватый череп, ужасную бороду, острый горб и астму. Его родство с Гелой тоже сыграло роль. Признаюсь: будь он молодым, стройным красавцем, я бы не смогла к нему прикоснуться.
Меня не смутило даже, что в своей испаноязычной стране он разводит лошадей. Едва закончился приступ астмы, он тут же показал мне серию фотографий со своими лучшими конями. По-испански, вставляя еврейские слова, он рассказывал о них с такой страстью, с такой нежностью, что так даже герои любовных романов не говорят.
Мануэль увёз меня с собой. Я вышла за него замуж.
Каждый из нас начал играть свою роль: Мануэль разводил лошадей, а я писала воспоминания. Писала для единственного читателя: для Гелы.
Детей у нас не было. Да, Мануэль с гордостью рассказывал мне, что у него есть замечательный сын, Цезарь. Один из его жеребцов. Этот Цезарь трижды брал первый приз на скачках. Но после третьей победы случилось несчастье. Цезарь упал и сломал обе передние ноги. Его забальзамировали и поставили в мавзолей, специально для него построенный. Народ не перестал поклоняться своему кумиру.
У меня к Мануэлю никаких претензий. Его любви хватало и на меня. Ему дали медаль за развитие коневодства в стране. На церемонии вручения, в присутствии президента, он выкрикнул во весь голос: «Кто сказал, что Бога нет? Моя жена — вот Бог!»
Неужели ночь за окном рассеклась, и день шагает посуху, как при исходе из Египта?
Клара дремлет с открытыми глазами. Лицо медленно меняется, словно тлеющие угли превращаются в белёсую золу. Сейчас она Клара, а сейчас Гела. Может, она бросила себе в кофе таблетку снотворного?
Я ужасно хочу дослушать её историю до конца. Если она уже сняла передо мной губы, второй раз она этого не сделает. Но я должен обуздать свой эгоизм и оставить её в покое. Я накрываю её шалью и отступаю на несколько шагов.
Клара вздрагивает.
— Мой дорогой друг и сосед, не оставляйте меня в одиночестве, вернее, в моей двойственности. Я почти всё рассказала. Вы же писатель, да? Не понимаю, неужели вам не любопытно узнать судьбу моих воспоминаний, сотен исписанных мною страниц?
— Клара, поверьте, я всеми силами задушил в себе любопытство. Не думайте, что я хотел попросить почитать, чтобы посмотреть на ваши раны. Мне и своих хватает.
— Вы имеете право попросить. В любом случае вы должны знать. Так слушайте же: как я уже сказала, каждый из нас играл свою роль. Мануэль занимался коневодством, я писала воспоминания. А потом в стране произошёл переворот. Всё рухнуло, в том числе и дело Мануэля. Цезарь тоже потерял трон, его выкинули из мавзолея. Толпа склонилась перед другим кумиром, двуногим.
Мануэль вспомнил, что в детстве ходил в хедер и что у нас теперь есть своя страна. Так же быстро, как он прилетел в Ландсберг и забрал меня в говорящее по-испански захолустье, Мануэль бросил павших лошадей, и вот мы оказались в Израиле.
Есть такая китайская пословица: кто едет верхом на льве, тот боится слезть. Это в точности про меня, хотя я ездила не на льве, а на коне.
Итак, что же случилось с моими воспоминаниями? Я писала их только для одного человека: для Гелы. Перед отъездом из той страны я прочитала их Геле и сожгла. А что мне оставалось? Завещать, чтобы их сжёг кто-нибудь другой, как поступил Кафка? Его лучший друг Макс Брод потом показал ему язык.
1986
Карпл Фингергут
Давненько же я не видал своего земляка! Тысячу лет, не меньше. Хотя что значит не видал? Как раз таки видал в ту последнюю ночь и в тот вечер, когда закат, хрипя, тонул у горизонта и искал соломинку, чтобы ухватиться. Это было словно в царстве, где каждый человек — полноправный гражданин, но никому не известно, как это царство называется. А называется оно: Царство Сновидений.
Бывает со мной такое, и совсем не редко: сперва художник выписывает в моём Царстве Сновидений чьё-то лицо, закат, бурю, а потом вся композиция воплощается в действительность. Если, конечно, можно сказать, что жизнь — это действительность.
Почему я об этом рассказываю? Потому, что мой земляк, герой или антигерой этой истории, — живой человек, который спрыгнул с тёплой картины в моём Царстве Сновидений, написанной художником в ту последнюю ночь.
Зовут его Карпл Фингергут. Казалось бы, человек с фамилией, которая означает «напёрсток», должен быть портным или хотя бы иметь портных в роду. Однако ничего подобного. Он утверждает, что фамилия никак не связана ни с его ремеслом, ни с ремеслом его отца, деда и прадеда.
— И чем же ты занимаешься, Карпл?
— Да ничем.
— Отличная профессия. А живёшь-то с чего?
— А с ничегонеделанья и живу.
— Выходит, труд ты невысоко ценишь. Свободный человек.
— Пусть за меня мои рабы трудятся.
— И кто же они, твои рабы?
— Солнце, луна, земля, дождь. Они работают на меня, не получая ни гроша. Птица даром поёт для меня, и я ей аплодирую.
— А как же кусок хлеба, чтобы душа в теле держалась? Птичка-синичка не может только щебетать, иногда и поклевать надо. Журавля в небе маловато будет, нужна и синица в руках…
Вот так завязался наш разговор, когда мы случайно встретились и сразу узнали друг друга на набережной в Тель-Авиве.
Закат, прохрипев, выплюнул последнюю волну. В море купальщики всё ещё плавали сажёнками. Другие, в одеждах из прозрачного лунного шёлка или вовсе в чём мать родила, валялись на песке. На променаде зажглись фонари — внуки утопшего заката. Народ прогуливался вдоль берега, глотая наготу тех, кто с наступлением ночи не смог оторваться от водного магнита.
Но тут я спохватился, что, отпуская свои мысли порхать вокруг тех, кто не смог оторваться от водного магнита, я обижаю своего земляка.
— Слушай, Карпл, если у тебя есть время, проводи меня до Яффо. Там у моего друга сегодня выставка открывается, я обещал прийти. Если любишь живопись, вместе зайдём в галерею. Прогуляемся, заодно поболтаем по дороге.
Карпл насупил брови.
— Если кто-нибудь скажет тебе: «У меня нет времени», значит, он недостоин, чтобы время ему принадлежало.
Мой земляк приставил мне ко лбу палец, как пистолет.
— Насчёт вопроса, который ты только что задал: а как же кусок хлеба, чтобы душа в теле держалась? После того как мне вырвали зуб мудрости, я поумнел. Я больше не ем!
Когда он выстрелил из пальца-пистолета последней фразой, ему стало легче перетирать мысли.
— Как все люди, так называемые венцы творения, я тоже немало лет был убийцей кур, коз и телят, пока… Пока средь бела дня вилка, которую я воткнул в куриный пупок, предательски не набросилась на меня, пытаясь уколоть. Нож кинулся ей на помощь. Я еле спасся бегством. Вилка и нож были посланниками зарезанных кур, петухов и прочих Божьих созданий. Да, они пришли отомстить за пролитую кровь и удовольствие, которое мы получаем, поедая несчастных жертв. И я дал обет: не убивать и не участвовать в убийстве невинных созданий. Тогда же я перестал есть хлеб. Ведь, как ты знаешь, его тоже режут, сначала серпом, потом ножом. К обету не есть мяса я добавил обет не есть хлеба. Лишь тогда вилка и нож меня простили. И мне хорошо. Я живу, ничего не делая.
Огни Яффо созревали, вырастали перед глазами, как светящиеся грибы. Напротив Хасан-Бека, мечети с наклонившимся минаретом, мы присели отдохнуть на плоский прибрежный камень. Он излучал тепло, словно под ним спрятался кусочек солнца. Волна приникла к моей ушной раковине, прислушалась и забрала из неё плач моря.
Когда мы встали и двинулись дальше в сторону Яффо, я задал земляку глупый вопрос:
— А всё-таки, братец, я по лицу вижу, ты иногда что-то грызёшь. Ты будто из мёртвых воскрес, но что едят воскресшие, мне не известно.
— Конечно, грызу, конечно, ем, как же иначе? Я ем стекло, только стекло. В первый раз меня совершенно бесплатно угостил им погром у нас в городе. На всех улицах и переулках морозным узором лежал слой осколков. Он походил на манну в пустыне. Не поверишь, я попробовал, пожевал немножко, потом ещё чуть-чуть и насытился. Я не стал собирать этот небесный хлеб к себе в сумку. Был уверен, что завтра он снова выпадет. И не ошибся.
Я прошёл десятки городов, и он выпадал повсюду. Я нигде не голодал. Надо сказать, у каждого сорта стекла особенный вкус. Вот, например, вино. Бывают ведь разные вина: кислое, сладкое, кармель, бургундское. Надо в них разбираться. Так и со стеклом. Самое вкусное, пожалуй, синее, просто пальчики оближешь. Красное тоже ничего, вишню напоминает.