В лесах мне осталось питаться только травой, кореньями, орехами да рябиной. Лягушек и дятлов я щадил. Да, и заключил договор с червями: я не буду есть их, а они меня.
Когда кончилась война, я опять стал стеклоедом. Даже выступал в цирке Медрано. На арену выносят поднос с тремя стаканами чая. Я кладу сахар, добавляю по ломтику лимона, выпиваю чай, а потом разжёвываю и съедаю стаканы. Однажды кто-то из публики закричал, что я мошенник, что стаканы тоже из сахара. Тогда я пригласил неверующего на арену. Принесли ещё три стакана чая, и я предложил ему выбрать любой, выпить чай, а затем съесть стакан. Он больше не кричал: «Мошенник!» Это стоило ему пол-языка. Другие два стакана я выпил и съел сам.
Да, есть стекло надо уметь. Этому искусству надо учиться. Стеклоед никогда не болеет. Микробы ему нипочём. Вот, пощупай-ка мускулы. Как сталь! Да не бойся, не укушу.
Карпл Фингергут приободрился. Потянул меня за рукав.
— Ты тоже неверующий. Ну, ничего, не ты первый, не ты последний. Что-то мне пить захотелось. Давай куда-нибудь зайдём.
Мы вошли в дешёвую кафешку.
— Один стакан чая, — бросил он официанту.
Мой земляк положил две ложки сахара, размешал, добавил ломтик лимона, выпил и разгрыз стакан, как яблоко.
Потом разрезал воздух алмазной улыбкой.
— Кстати, самое главное: ты имеешь право знать, с кем тебе выпала честь разговаривать. Это не тот Карпл, с которым ты был знаком когда-то. Теперешний Карпл — основатель секты стеклоедов. У меня сотни учеников и последователей. Было бы здорово, если бы ты тоже присоединился.
Из переулка в старом Яффо пламенем вспыхнула галерея. К ней тянулись седовласые любители живописи. Были среди них и художники, которые заранее решили, что картины моего друга слишком старомодны.
У входа мой земляк снова приставил мне ко лбу палец-пистолет.
— Да, питаться стеклом надо уметь, этому искусству надо учиться.
1986
В головах умирающего
Не светлый ангел борется с тёмным в головах умирающего, но человек, вылепленный из земли и глины, ловит в головах умирающего его невнятное бормотание.
Солнце, золотая пиявка, уже высосало цвет из его лица.
Отходит трубочист Эля. Его пальцы, обугленные щепки, которые чудом ещё не рассыпались в прах, из последних сил шарят вокруг, пытаются ухватиться за руку единственного друга.
— Малыш, ты только вчера родился, да?
Малыш уже давно стал дедом. А трубочист Эля — точно такой же, как тогда: как лунатик, шагает по чёрному снегу на смёрзшихся крышах, за спиной привязанное верёвкой ведёрко, и в нём — родившийся вчера малыш.
Трубочист Эля блуждает по крышам, перепрыгивает с одной на другую, за спиной — привязанное верёвкой ведёрко, и в нём — малыш, помазанный на царство печной сажей.
Внизу дома окружены огненными кольцами.
— Малыш, ты только вчера родился, да?
Человек из земли и глины, тот, который ловит в головах умирающего его невнятное бормотание, не знает, что ответить. Но знает, что трубочист Эля вытащил его из трубы, помазал на царство сажей, посадил в ведёрко, прорвался через огненные кольца и принёс крестьянке, а добрая женщина спрятала его в хлеву среди больших, тёплых коров.
— Малыш, постучи мне по сердцу, сильнее — «Ал хет»[51]: грешен я, не спас из другой трубы твою сестрёнку.
Человек, сидящий в головах умирающего, уже не может сдержать галоп своей немоты.
— Эля, ты же сам мне рассказывал, что крыши были скользкими, как змеи. Ты упал вместе со мной и покалечился. А мне повезло. Меня защитила жесть ведёрка. Как же ты мог подняться наверх из огненных колец внизу?
— Малыш, если так, я возьму с собой в дальний путь один вопрос: почему Бог не был тогда трубочистом?
1986
Вкус птичьего молока
В пачке газет и газетёнок, что приходят ко мне пешком и прилетают на самолёте изо всех уголков мира, мне бросилось в глаза одно имя, обведенное чёрной рамкой: Бера-Лейб. Знакомое имя.
Бывает, колесо перекашивается и слетает, не удержавшись на оси, когда телега несётся под гору. Вот так и время перекосилось, слетело со своей оси и колесом упало к моим ногам. И пусть другие воспоминания, как собаки, рвутся с цепи, рычат и завывают! Сейчас я расскажу о времени, которое колесом лежит у моих ног, а ты, Бера-Лейб, на том свете услышишь и вспомнишь, что произошло когда-то на этом свете, где мы встретились и я сыграл в твоей любви довольно необычную роль.
Насколько неожиданно я увидел тебя в чёрной рамке, настолько же неожиданно я увидел тебя в первый раз. Это было в библиотеке Страшуна много-много лет назад, если про годы вообще можно сказать «назад» или «вперёд».
Даже звёзды хотят читать в библиотеке Страшуна! Они приходят, но в библиотеке слишком много народу, и их не пускают. Им остаётся читать только развёрнутый снежный свиток на улице.
А внутри над двумя длинными столами в зале склонились алчущие лица. И хотя мысли читателей и рыдают, и смеются, и бьются, и кричат, здесь необыкновенно тихо. Шёлковые пальцы листают шёлковые страницы. Слышно, как за окном падает каждая снежинка; слышно, как растут волосы.
Здесь я читаю, учусь, в основном зимой, со второй половины дня до позднего вечера; вхожу, как только открывается тяжёлая дверь библиотеки, и ухожу, когда колокольчик звоном разбивает тишину: «Спокойной ночи».
Передо мной «Так говорил Заратустра». Мой мозг превратился в улей. Со страниц в него влетают огненные пчёлы. Поднимаю голову, чтобы переварить очередную порцию горького мёда, и вдруг вижу напротив незнакомое лицо, которое тоже нелегко переварить, столько муки в каждой его черте, в каждой морщинке. Лицо аскета, бледное, как головка чеснока.
Кто этот молодой человек, воплощение одиночества? Он не читает, не занимается, только перелистывает страницы. Какой злой дух не впускает его внутрь? Но, может, он листает и читает себя, а я не вижу? Вижу только отчаяние, дрожащее на его висках.
То же самое завтра, то же самое послезавтра. И всякий раз, где бы я ни сел, ты — напротив. Не иначе как ты явился, чтобы затуманить учение Заратустры. Я решаю: надо познакомиться со своим визави. И когда колокольчик снова разбивает звоном тишину и читатели встают и по аллее между двумя столами направляются к выходу, я не спускаю с тебя глаз, стараюсь не потерять.
Пройдя через железные ворота с двумя фонарями, в которые забрались две звезды, ты поворачиваешь налево, к еврейскому кварталу, в ночь. Стекло луны покрыто морозным узором. Твоя изголодавшаяся тень одета теплее, чем ты. Любопытство — моя натура, я иду за тобой по следу в лабиринте переулков. И вдруг вижу: ты замертво рухнул в сугроб, и его клавиши всхлипнули под твоим телом.
Так мы познакомились. Зимней ночью у сугроба.
Наверно, Бера-Лейб, у твоих родителей было хорошее чувство юмора, если они, когда ты родился, запрягли в одну упряжку двух разных зверей[52]. А может, эти звери помогали тебе нести твою измученную душу?
В ту ночь я узнал, что ты бежал в Вильно из Слонима; что твой отец — мельник, которому жернова перемололи жизнь. На мельнице за городом ты был его правой рукой. У тебя в голове поселились птички и, пока не случилось несчастье (что за несчастье, я тогда ещё не знал), пели в ней. Теперь ты живёшь недалеко от того самого сугроба, в комнатушке у пекаря. Он не только не берёт с тебя платы, но и сам доплачивает несколько злотых за то, что ты отлично разбираешься в сортах муки, которую грузчики на припорошённых плечах приносят в пекарню.
Лишь через пару недель, когда мы уже перешли на «ты», ты стал разговорчивее. И на вопрос, почему упал в сугроб, ответил:
— Потому что я хочу покончить с жизнью, но не знаю как.
— Хочешь сказать, ты до сих пор ни разу не умирал?
— Не смейся надо мной. Если ты поможешь мне покончить я с жизнью, я этого никогда не забуду.
— Давай-ка, Бера-Лейб, выкладывай свои секреты. Давеча ты сказал: «До несчастья». Что это за несчастье?
— Я влюбился…
— С каких пор влюбиться — это несчастье?
— Её отец ювелир, ему это не нравится. Упёрся как бык: «Сын мельника тебе не пара. Твои чёрные косы скоро побелеют от муки». Она согласилась бежать со мной, но потом всё же предпочла мне отца.
— Кто она, как зовут красавицу, ради которой ты готов принести себя в жертву?
— Её зовут Минда.
— И ты хочешь покончить с собой из-за девушки с таким именем? Если бы так звали хоть принцессу, я бы в неё не влюбился.
— Её губы на вкус как птичье молоко.
Услышав такие слова, я сразу проникся к тебе глубоким уважением.
— Знаешь что, Бера-Лейб, я заколдую её и доставлю прямо сюда, в каморку у пекаря.
— Не знаешь ты её отца.
— Да пусть хоть десять отцов встанут на пути, они меня не остановят. Я напишу этой Минде такое любовное послание, что она тут же растает и прибежит. Ты перепишешь его своей рукой, чтобы она ничего не заподозрила. Но надо, чтобы ты рассказал мне об этой девушке, о вас обоих, о вашей любви. Всё до мельчайших подробностей: как она выглядит, какие украшения носит дочь ювелира, какую еду предпочитает, холодные или тёплые у неё ушки. Тут любая мелочь важна. И ещё я должен знать, делал ли ты ей комплимент, что её губы на вкус как птичье молоко.
— Делал.
— Бера-Лейб, я напишу Минде такое письмо, что оно поднимет её и принесёт сюда, как орёл.
Я сгрёб мысли, как сено граблями, и сочинил послание. Я вложил в него всю свою ревность, всю тоску по другой девушке. Не обошлось в письме и без стихов, которые проклюнулись у меня в голове. И ты, Бера-Лейб, переписал письмо своей рукой, положил в конверт, и оно благополучно добралось до Минды.
Письмо и правда подняло Минду в воздух, как орёл на крыльях. И вот она здесь. Честная девушка не прихватила с собой отцовского золотишка и драгоценных камней. Принесла только свою любовь. Пекарь не возражал, что вы вдвоём поселились у него в каморке.