Там, где ночуют звезды — страница 42 из 47

Стук в дверь меня не напугал. Он показался мне знакомым. На миг я даже подумал, что я снова у себя дома, в мансарде над скрипучей лестницей.

Но всё-таки через щель я спросил, кто там, как спрашивал когда-то.

— Никто, — услышал я заново рождённый голос.

Я открыл.

Чиркнул спичкой и сразу его узнал. Он ни капли не изменился. Только усы стали другие: два отточенных серпа.

Но его слова не боялись, что острые серпы их срежут:

— Сегодня ночью я подожгу город. Быстро читай «Ашрей йойшвей вейсехо»[53]! И ходу, в лес!

Что пылало на рассвете? Наш огороженный клочок земли или четырёхугольное солнце?


1988

Подсолнухи

1

То, о чём я собираюсь рассказать, произошло в конце пятидесятых, когда деревья, срубленные в польском лесу, проломили плотину и стремительно поплыли в еврейскую страну.

Их корни глубоко погрузились в земную твердь и дали обет не показываться солнцу — пока не придёт Мессия.

Тогда ко мне, редактору журнала «Ди голдене кейт», в мой отгороженный угол по истёртым серым ступеням, как муравьи, спасающие личинок из разорённого муравейника, тянулись десятки тех, кто остался в живых. В закрома вечности они несли рукописи, дневники, воспоминания о своих смертельных переживаниях, о войне и Катастрофе. Если всё это напечатать и переплести, то страданий, боли и незаживающих ран хватит на целую библиотеку.

Во мне развилось шестое чувство, способность, лишь пролистав рукопись, дневник, мемуары, узнавать, годятся ли они для журнала, потому что у меня не было сил всё от начала до конца перечитывать и переживать. Теперь я бью себя в грудь, раскаиваясь в ошибках, но без ошибок не было бы и раскаяния.

2

В один из дней, когда солнце уже повернулось на осень и запах спелых морских волн щекотал мне нёбо, я сидел в редакции за маленьким письменным столом. Левая рука лежала на книге, я ощущал её переплёт кожей ладони. Первый привет осени… Багряный жилистый лист влетел в окно, чтобы сказать «доброе утро» — иголкой кольнула мысль. И вдруг я и правда услышал «доброе утро», сказанное женским голосом.

Прежде чем я успел рассмотреть лицо посетительницы, мой взгляд зацепился за маленькие подсолнухи, которые будто росли на её старомодном платье. Когда я поднял глаза, женщина вздрогнула, и подсолнухи шевельнулись, как под лёгким ветерком.

Причёска женщины напоминала косматое облако. Редкие локоны парили надо лбом, а под ними гасли и опять вспыхивали глаза, как светляки в ночном мшистом лесу.

— Позвольте представиться, — заговорила женщина голосом охрипшей певчей птицы. — Меня зовут Лиза. Даже не знаю, как обращаться к редактору, который когда-то на моих глазах превращался из мальчика в юношу, на «ты» или на «вы». Но для начала я тебе или вам немного помогу. Раскрою карты: я не писательница. Даже сама не могу прочитать, что навечно во мне записано. Можно разве что напечатать моё молчание для слепого читателя.

Я закрыл дверь, чтобы нам не помешали, и придвинул к своему стулу тот, что стоял перед столом, чтобы между мной и посетительницей не было деревянной преграды.

— Лиза… Знакомое имя. Вот только не припомню, когда и как оно забрело в мою память. Давай лучше на «ты», может, тогда моя память быстрее смилостивится.

Облако её волос почти коснулось моих ресниц.

— Я помогу тебе вспомнить, кто такая Лиза: я была лучшей подругой твоей сестры Этеле, она в тринадцать лет умерла от воспаления мозга. Её мозг был забит высшей математикой и философией. Она знала больше учителей. Они частенько приходили к вашей маме рассказать, какая Этеле умница и как они ей восхищаются. Такой ученицы у них никогда не было.

Ничего удивительного, что такой мозг сгорел. Последний раз я видела тебя на похоронах. Ты взял веточку, наклонился над могилой и что-то написал на песке.

Лиза встала. В щёлочках глаз-светляков сверкнули слёзы.

— Если не помнишь меня, может, помнишь подсолнухи у меня на платье. Тогда оно, правда, было длиннее, но у меня изменилось только лицо, фигура осталась как прежде. Я ношу это платье уже очень много лет, и это неспроста. Мы не могли бы поговорить где-нибудь, где нас никто не услышит? Уши есть и у стен, и даже у рыб в море.

«У Бога, думаю, тоже есть уши», — хотел я сказать, но сказал другое:

— Хорошо, Лиза, давай спустимся вниз и найдём какое-нибудь местечко, где нет ушей.

Когда я хотел запереть дверь, Лиза быстро придержала её за ручку.

— Хоть я и не писательница, кое-что я редактору принесла: несколько замечательных стихотворений на русском. Не своих, не своих. Это стихи Этеле. Твоя сестра отдала их мне, до того как её увезли в больницу, где не сумели погасить её воспалённый мозг. Своего единственного ребёнка я не уберегла, а русские стихи Этеле — да.

Из-под подкладки старомодного ридикюля Лиза достала и протянула мне пачку тонкой бумаги, перевязанную красной бечёвкой.

— Но я хочу за это достойную плату: умный совет.

3

Едва стихи Этеле, перевязанные красной бечёвкой, оказались у меня в руках, я почувствовал, что Лиза тоже стала мне как сестра.

Меня охватила мучительная радость: неожиданно я получил доказательство, что Этеле существовала, что когда-то моя сестра действительно была живой, и это добавило жизненной силы мне самому.

И вот я открываю у себя в памяти каморку, где подруга моей сестры пряталась так много лет. Ясно вижу, как молоденькая Лиза, в платье с подсолнухами, приходит к нам в гости. Правда, приходит она не ко мне, а к Этеле, но, до того как они запираются у неё в комнате, я успеваю погладить Лизины тоненькие косички.


Вторая половина дня пересилила первую. Лето смирилось с поражением.

На улице попадаются знакомые, но я делаю вид, что их не замечаю. Я вижу только Лизу с тоненькими косичками.

Я словно пьянею, здравомыслие вылетает из меня как пробка из бутылки.

— Ну что, Лиза, куда пойдём? Отведу тебя куда-нибудь, где нет ушей. Если хочешь, пойдём ко мне, и ты расскажешь всё то, чего никто не должен услышать. Ведь у тебя дома стены тоже ушастые!

И снова слышу голос охрипшей певчей птицы:

— У меня нет дома. Или, лучше сказать, мой дом — весь город, вся страна. Разве что в пустыню податься. Но с моей стороны было бы наглостью такое предлагать. Впрочем, если у тебя достаточно сил не только в ногах, но и в голове, то пойдём. Ты же сам сказал, надо найти какой-нибудь уголок.

4

Мы прошли полгорода туда и обратно. Воздух сеялся над нами, как розовая мука. Может, посидим в небольшом, тихом парке? Она не хочет. Может, в кино? Боже упаси, киноактёры — это же убийцы.

Я еле уговорил её слегка перекусить, и мы снова пустились в путь через город. Шагая по улицам и переулкам, добрались до тель-авивского порта. Поднялись на разбитый деревянный корабль, окованный ржавым железом. На носу, обращённом к морю, висел якорь. Мне пришло в голову, что его перевёрнутое отражение в зелёном зеркале воды удерживает корабль у каменистого берега. Лиза примостилась в углу на бухте гнилого каната. Я присел на цепь слева от спиленной мачты. Лизины слова облекались в плоть и кровь моих ушей. Вот странная история, которую поведала мне тогда подруга моей сестры:

Родители не спрашивали у неё, хочет она родиться или нет. И отец её ребёнка тоже не спрашивал, любит ли она его, хочет ли от него родить. Но раз вышла замуж, так вышла. Как получилось, что Лиза, которая изучала философию и искусство, так поспешно выскочила замуж, да ещё и за футболиста? До свадьбы она видела его лишь раз, на матче. Ему кричали «ура!» и носили на руках по стадиону, он забил команде противника больше всего голов.

Лиза считает, что её родили, совершенно ни о чём не думая. Животные тоже рожают. Но из уважения к Этеле она не позволила себе влюбиться в футболиста. Проживи она хоть десять жизней и умри десятью смертями, всё равно не поймёт, зачем за него вышла. Она пыталась что-то создать из него, как из раскалённого куска железа на наковальне.

Лиза говорит, что замужество не принесло ей счастья. Другое дело — её дочурка, Тили. Когда она, как живой медальон, обхватывала ручонками Лизину шею, Лиза даже чувствовала благодарность к мужу. Но как только она начала кормить ребёнка грудью, футболист исчез. А живой медальон у неё на шее ничего не знал…

Тили пошёл третий год, когда их обеих заперли, словно прокажённых. Лиза была уверена, что всё мировое зло, вся ненависть нацелены на её дочурку.

И Лиза выбралась из заточения. Молодая благородная полька, вместе с которой она изучала искусство и философию, спрятала ребёнка у себя.

Да, распрощавшись со своим живым медальоном, Лиза надела это самое платье с маленькими подсолнухами, которое на ней сейчас. Она почувствовала сотым чувством: если они разлучились надолго, и Лизино лицо сильно изменится, или она ослепнет, Тили узнает маму по подсолнухам на платье.

Лиза простилась с дочкой, вернулась в заточение и на чердаке среди всякого барахла спрятала платье, завернув в него русские стихи Этеле.

Она не хочет говорить, почему не сгорела в печах Клооги. Нет, она сгорела, но живёт дальше.

Когда Лиза вернулась в разрушенный город, от её дома не осталось камня на камне. И дом, где благородная полька прятала Тили, как косой срезало. Сказали, в него попала бомба. Но чердак, где хранились стихи Этеле, завёрнутые в платье с маленькими подсолнухами, спустился к Лизе, как облако. Это не мои, а её слова: спустился, как облако.

Лиза гнала от себя проклятую мысль, что её Тили погибла. И с тех пор летом, зимой, весной и осенью она переезжала из страны в страну, не меняя платья. Она уже не может его снять, платье стало её кожей.

5

На корабле Лиза, наверно, забыла, что у рыб есть уши. Или решила, что рыбы уже спят и ничего не услышат?

Море перед нами выглядело как после резни. Волны уже не дышали, только некоторые, тихо шумя, ещё пытались уловить лунный блеск.