Там, где ночуют звезды — страница 7 из 47

Увидев двух важных клиентов, лавочница сначала поворачивается ко мне, потому что я старше.

— Чего ты хочешь, мальчик?

Чего я хочу, так это прочитать ей мораль: это некрасиво. Сначала надо к девушке обращаться, а не к молодому человеку. И потом, какой я ей мальчик? Но мне недостаёт мужества, чтобы по-рыцарски заступиться за Гликеле.

— Дайте селёдку, пожирнее, как в прошлый раз, — говорю я злым голосом.

Наверно, Рейза-Эйдл встала сегодня не с той ноги. Пробурчала что-то, и вдруг её прорвало:

— Мальчик, та селёдка, что ты брал в прошлый раз, съедена давно. Думаешь, море — машина, чтобы для тебя селёдку жирную штамповать? Я уже охрипла всем объяснять: в этом году дожди запоздали, из-за этого в море ключи не бьют. Нет дождей — нет икры, нет икры — нет селёдки. Не то что жирная, голяк — и тот на вес золота.

Наверно, я весь позеленел от этой тирады, потому что Гликеле благородно поспешила мне на помощь:

— А вы скажите, какая селёдка у вас есть, тогда мы что-нибудь выберем.

Слово «мы» действует на меня как колдовство, оно притягивает меня к Гликеле, мои пальцы касаются её холодной ладошки.

Рейза-Эйдл ныряет под прилавок и выплывает с другой стороны, возле бочек, обросших солью, словно белым мехом. Шарит в них и, покашливая, извлекает нечто похожее на гнилую морковку:

— Вот, что есть, то и продаю: селёдка с душком.

— Сами ешьте! — кричу я, возмущённый до глубины души, что торговка позволила себе таким грубым словом оскорбить невинные ушки девочки-сироты, хватаю Гликеле под руку, и мы выскакиваем из лавки на предпраздничную улицу, где осколки солнца бегут за нами по водосточной канаве, будто юные косточки разбитой скрипки.


Эта история расползлась по всей улице, но мы с Гликеле были тут ни при чём. Это лавочница Рейза-Эйдл сделала из мухи слона. Выдумала даже, что я тухлой селёдкой съездил ей по лицу.

Но раз уж полюбил, будь готов к наветам и испытаниям. Теперь Гликеле — моя возлюбленная, и, когда луна забирается к облачку в карман, мы вдвоём гуляем у кирпичного завода и по берегу реки.

3

«Жаркое лето. Жаркая любовь. Жарко-жарко-жарко». Пчела, что ли, жужжит у меня в жилах? Так оно или нет, нам необходимо иногда охлаждать кровь в Вилии, но не там, где все купаются и мальчишки кишат, как муравьи в муравейнике. Я не допущу, чтобы их быстрые взгляды ощупывали полуголую фигурку моей возлюбленной. Кроме того, когда Гликеле выходит из воды на песчаный берег, можно подумать, что она одета не в рубашку, а в речную волну. А когда бежит — хочет догнать свои бегущие впереди грудочки.

Поэтому мы купаемся подальше от чужих глаз, парой вёрст ниже по течению, где никого нет, там, где река изгибается влево, а если переплыть на другой берег, попадёшь в Закретский лес, под высокие иссиня-чёрные ели, где даже средь бела дня сумрачно и прохладно, как в колодце.

Гликеле хочет, чтобы мы переплыли на тот берег — но я боюсь. Боюсь водоворотов в реке и в нас обоих. Нас может закружить и утащить на дно.

И что же делать? Да просто ни о чём не думать. Летняя жара околдовала нас, и мы предаёмся мечтам днём и ночью.

Искупавшись, мы лежим рядом на горячем золотом песке. Язычки речных волн осторожно лижут нам пятки. На звонкой синеве — гравировка сверкающих паутинок. Мы молчим, слова не нужны. Я потихоньку сыплю на Гликеле песок. И сам не заметил, как она уже совсем засыпана, на поверхности осталась только голова и распущенные солнечно-рыжие волосы. Будто сорванный ветром подсолнух лежит в саду на траве. Над нами переламывается стальной луч. Ели на дальнем берегу опрокинулись в воду. Сейчас глаза у Гликеле больше, чем всегда, и белки чуть розоватые, как птичье молоко.

Я склонился над ней и сам испугался, что прервал молчание:

— Раз ты не можешь пошевелиться и твои руки закопаны, я могу позволить своим губам делать всё, что им хочется.

Вместо того чтобы рассердиться, девочка рассмеялась. Очень громко, слишком громко для сироты. Озорной смех разносится над водой, прыгает по ней, как плоский камешек, куда-то вдаль, где начинается закат:

— Жаль, что мои руки закопаны, никак тебя не обнять.

Я пытаюсь засмеяться над её дерзким ответом, но мои губы попали в плен. Не Гликеле — я по шею закопан в песок, и ей придётся сжалиться и освободить меня.

4

Ясно как день, что ангел-хранитель меня не забывает. Парит над моей крышей и радуется, когда радуюсь я. Вот, например, какую шутку он сыграл с моими недругами: уговорил реб Элю стать резником в местечке Ворняны, а домой приезжать только на праздники. А у меня праздник, когда реб Эля в Ворнянах. Ведь тогда нам с Гликеле не приходится прятаться от завистников по чужим садам, в крапиве под высокими заборами, или на далёком берегу у речных водоворотов; я могу приходить к ней домой когда пожелаю, хоть ночью, и рассказывать ей о своих чувствах, пока петух не запоёт — на радостях, что реб Эля уехал.

Что касается её бабушки, бабы Цвёклы, то добрей человека не найдёшь. Надо быть совсем бессердечным, чтобы предъявлять к ней какие-то претензии. А всяких историй у неё в голове как зёрнышек в маковой головке. Одна беда, баба Цвёкла парализованная, не может двигаться. Лежит, бедная, в чёрном шёлковом платье с блёстками, на маленькой деревянной кроватке.

Я люблю приходить к ним, даже если знаю, что Гликеле нет дома. Она иногда уходит к портнихе или на рынок. Отец есть отец, не забывает прислать из Ворнян пару злотых.

Баба Цвёкла узнаёт меня по тому, как я открываю дверь. Я открываю её хоть и медленно, но нетерпеливо. «Здра-а-авствуйте», — скрипит дверь, будто одна пила пилит другую.

Баба Цвёкла не помнит, сколько ей лет, а чернила в метрике так выцвели, что не разобрать. Зато она прекрасно помнит, что там, где теперь течёт Вилия, когда-то росла берёзовая роща и берёзы были выше Замковой горы. Баба Цвёкла тогда была маленькой девочкой, младше Гликеле, и с подружкой ходила в рощу за земляникой. А ягоды были с кулак, не то что теперь. Она собирала их не в корзинку, а в заплечный мешок.

— Когда ж это было? — спрашиваю я с удивлением.

— Ещё до первой войны. — Баба Цвёкла качает головой, и мне кажется, что в кровати лежит седой ребёнок. — Потом был великий голод, и люди съели всю землянику до последней ягодки, даже вместе с корнями; а потом пришёл император Наполон и поджёг рощу, ему берёзы были нужны, чтобы дворец построить. Но начался дождь и погасил огонь. От того дождя и родилась Вилия.

Сколько бы я ни слушал эту историю, она не приедается, как не приедается хлеб. А из того, что баба Цвёкла помнит все эти чудесные подробности и рассказывает сегодня слово в слово, как вчера и позавчера, как раз и видно, что всё это правда.

Ещё я очень люблю слушать историю, как баба Цвёкла с женихом сбежали прямо со свадьбы.

— А как его звали, жениха вашего? — Я прикидываюсь, что забыл, ведь баба Цвёкла так смешно рассказывает.

— Когда мой жених был маленьким, звали Кушка, вырос — стали звать Кушл, а состарился — стали звать Куш[10].

— Очень красивое имя.

— Имя ещё ничего не значит. Кого-то зовут Гута, но она страшная злючка, а кого-то Хая[11], но она сущий ангел. Но Кушка был исключением. Теперь таких не осталось.

— Жаль, что я его не знал. — Мне и правда жаль.

— Ещё бы. Кому доводилось с ним хоть слово сказать, тот сразу умнел.

Я проглатываю этот намёк и плету нить дальше:

— Но если он был такой умный, как царь Соломон, что ж вы сбежали от него прямо со свадьбы?

— Дурачок, что ты болтаешь? Мы с ним вместе сбежали!

— Вам, наверно, музыканты не понравились.

— Музыканты-шмузыканты. Смеёшься, что ли? Мы просто застеснялись, вот и всё.

— И куда вы убежали?

— На Трокскую улицу, к караиму Шапсалу на чердак. Но нас и там в покое не оставили. На нас тут же целая толпа кошек напала.

— И сколько же их было, бабуся, кошек этих?

— Человек сто.

— Сколько-сколько?

— Я их не считала, но не меньше сотни.

5

Напрасно я радовался, что реб Эля сотворил для меня великое благо, согласившись стать резником в Ворнянах и я смогу теперь беспрепятственно хозяйничать у него в доме, смотреться в душу Гликеле, как в зеркало, сколько захочу, и узнаю, что делается в чёрных коробках, где покоятся старые ножи её отца. Гликеле рассказала, что коробки спрятаны наверху, над вьюшкой, между печкой и потолком, и у меня возникло неуёмное желание в них заглянуть.

Но, как говорит голубятник Файвка, пижон в замшевых сапожках и первый безбожник на нашей улице: есть ли Бог на свете, не знаю, но что есть какой-то вредитель это точно. И вот, с тех пор как реб Эля оставил дом и отправился искать счастья в Ворнянах, этот вредитель ко мне и прицепился. Будто прячется в засаде и стреляет по мне из рогатки острыми камешками, причём очень метко.

Сперва он выдернул из-под меня лестницу, когда я, как паук по паутине, лез наверх, чтобы достать с печки нож резника. Я упал и сломал левую руку. Правда, это не так страшно. Любить и быть любимым можно и с одной рукой.

Сломанная рука загипсована, я ношу её на веревке, перекинутой через шею, и прижимаю к груди, как вдовец ребёнка; но чего этот вредитель хочет от Гликеле? Она стала похожа на голубку, припорошенную пеплом. Кто украл её улыбку? Розоватое птичье молоко не светится больше из-под рыжей чёлки. Даже на веснушки набежала тучка. Что случилось? От бабы Цвёклы толку не добьёшься, а Гликеле упорно молчит.


Душная летняя ночь высасывает из меня кровь, как пиявка. Пытаюсь заснуть, и пусть она выпьет кровь до последней капли, я не против. Но мало ли чего я хочу. Сон отправился гулять в страну грёз и не может найти тропинку назад. Сломанная рука в гипсе чешется просто зверски, так щекотно, что хочется и смеяться, и плакать. В мансарду через щели проникают дразнящие запахи. Есть такие цветы, которых никто не видел, и лишь их духи, запахи, рассказывают, как они цветут в саду, куда запрещено совать нос…