Она призналась, что каждый вечер молилась, чтобы этот долгожданный Тот Самый наконец появился. А иногда она пыталась ускорить судьбу. Когда мне было четырнадцать, несколько ребят из школы организовали по случаю дня рождения одного парня танцевальную вечеринку, или тусовку, как мы говорили в конце 1980-х. На том мероприятии моя мама пообщалась с парой, которая считала, что их сын (ему тоже было четырнадцать) будет отличной партией для меня, когда нам обоим исполнится двадцать один год. Да, мама всегда думала в долгосрочной перспективе! Поэтому полные решимости родители подначивали нас станцевать вместе, и, когда мы наконец вышли на танцпол, они были так рады, что сфотографировали нас.
Сегодня, когда я смотрю на этот снимок, я не могу удержаться от смеха: мы с мальчиком танцевали так далеко друг от друга, что между нами можно было бы поставить стол. Позже он сократил эту дистанцию с кем-то другим. Через десять лет после нашего танца он женился, остепенился и завел семью. А я в свои двадцать четыре оставалась демонстративно и счастливо одинокой. А что мама? Она беспокоилась еще больше, чем прежде.
Вскоре стало невозможно провести воскресный ужин без маминых причитаний о том, что у нее никогда не будет внуков. Я просила ее проявить терпение, найти новое хобби, а не зацикливаться на моей личной жизни. «Ты не думала завести щенка?» — предлагала я.
Как бы мне ни было неловко, я понимала ее беспокойство. Она во всем полагалась на моего отца, а он — на нее. Они оба находили безопасность и смысл в своем браке и хотели того же для меня.
Правда заключалась в том, что я скрывала от мамы — возможно, из-за ее чрезмерной настойчивости — тот небольшой опыт свиданий, который у меня был. Я пару недель встречалась с парнем, которого большинство, вероятно, сочли бы подходящим вариантом. Он был богат, красив, аристократичен и имел хорошие связи — его легко было представить в мундире верхом на лошади. Когда мы познакомились на благотворительном балу в Монако, в миллионе миль от моей зоны комфорта, мои друзья (которые буквально пинками загнали меня туда) шутили, что я нашла своего прекрасного принца. А когда он попросил мой номер телефона, они оживленно захихикали.
На наше первое свидание он отвез меня во французский Белый дом — в Елисейский дворец, где мы гуляли по английскому парку и пили шампанское в королевских покоях, отделанных сусальным золотом. Глядя на его развевающиеся светлые волосы и голливудскую улыбку, я вздохнула, подумав о маме: это был именно тот человек, за которого, как она всегда надеялась, я выйду замуж. И все же я не могла дождаться, когда выйду оттуда и вернусь к учебе и на теннисный корт.
Часто я не столько избегала отношений, сколько не замечала тех, кто испытывал ко мне чувства. Социальному нейроученому нелегко признать у себя такое социальное невежество. И все же мне было привычно быть такой: постоянным наблюдателем, а не главным героем своей жизни. Например, в аспирантуре я делила кабинет с дружелюбным студентом-медиком. Мы проводили вместе исследования, часами строили теории, спорили, подтрунивали друг над другом и много смеялись. Несколько лет спустя он признался, что посылал мне особые сигналы — которые я так легко распознавала, когда они были направлены на других людей, — но по какой-то причине ни один из них не дошел до меня.
Думаю, в глубине души я была открыта для настоящей любви и могла бы влюбиться в правильного человека. Я даже мысленно представляла себе идеального партнера: доброго, спортивного, интеллектуально вдохновляющего. Но я не хотела провести всю жизнь в поисках того самого человека. Я хотела, чтобы любовь нашла меня и чтобы все было очевидно и естественно. Чтобы она была похожа на ту, что была у моих родителей. Чтобы она дала мне ощущение цели, которое я получала от учебы. И чтобы от нее был всплеск дофамина, как от спорта. Каким бы добрым ни был этот богатый парень, впечатления от общения с ним были несравнимы с экстазом от идеального бэкхенда в теннисе, когда мяч отскакивает прямо от линии. Я хотела, чтобы любовь ощущалась именно так — как попадание в яблочко, как чувство, которое никогда не надоедает.
А если такого ощущения нет, возможно, это не для меня. Кто сказал, что для полноценной жизни нужны двое? Что, если только социальное давление сделало брак нормой? Что, если один — это не самое одинокое число?
Глава 3. Страсть к работе
Наука — это не только разум, но также романтика и страсть.
Я говорила, что в молодости никогда не влюблялась, но на самом деле у меня был кое-кто. Я не помню его имени, но никогда не забуду его озорную ухмылку, пронзительные глаза янтарного цвета и мягкий коричневый мех, покрывающий все его тело с головы до ног.
Я имею в виду примата ростом в два фута (около 60 см), самца макаки, который изменил мою жизнь одним летним днем 1999 года. Мне было двадцать четыре, и, как многие в этом возрасте, я не знала, какой карьерный путь выбрать. Я училась в аспирантуре по психологии, но меня все больше интересовала биология мозга — наука, лежащая в основе разума. Чем больше исследований я проводила, тем сильнее недоумевала: как можно пытаться понять природу человека, не изучив природу органа, который делает нас людьми?
Однажды я вызвалась сделать презентацию о мозге для других студентов. Чтобы ее подготовить, я на несколько недель погрузилась в литературу по нейронауке, и в итоге моя презентация получилась чудовищно сложной. Я была очарована, взбудоражена и все это время не могла говорить ни о чем другом. В назначенный день я вошла в аудиторию с широкой улыбкой и с рвением проповедника начала свое выступление. Закончив, я перевела дух и посмотрела на своего добродушного старого профессора, который и предложил мне сделать презентацию. Он крепко спал. Я не поверила своим глазам. Я разрыдалась на глазах у однокурсников и выбежала из аудитории. Позже профессор извинился: он принимал новое лекарство, которое и вызывало у него сонливость. Он чувствовал себя очень виноватым и, чтобы загладить вину, организовал для меня посещение лаборатории известного французского нейрофизиолога, где я могла лично увидеть, как работает мозг.
— In vivo, — добавил он с многозначительным видом.
Тогда я понятия не имела, что означает in vivo, но ответила:
— Конечно, почему бы и нет.
Я просто надеялась, что этот загадочный профессор Invivo не уснет от общения со мной.
Я приехала на своем маленьком «рено» в лионский кампус Национального центра научных исследований, который находился в двух часах езды от дома моих родителей. В лаборатории было тихо и стерильно, но я ощущала энергию, проникающую сквозь эти стены, словно фундаментальное открытие уже не за горами. Макак стоял в клетке (меня до сих пор передергивает от этого) и, казалось, был рад меня видеть: он моргал своими очаровательными глазками и восторженно повизгивал.
In vivo, как объяснил мне аспирант, означало изучение работы мозга живого организма. В данном случае организмом был макак, в мозг которого были вживлены электроды. На заре нейронауки измерение активности мозга через имплантированные микроэлектроды было стандартной практикой: громкость звука в наушниках коррелировала с уровнем активности мозговых зон. Этот метод появился благодаря таким пионерам в этой области, как итальянский врач Луиджи Гальвани, который в XVIII веке обнаружил электрическую возбудимость нервных клеток и мышц, и немецкий физик Герман фон Гельмгольц, который в XIX веке выяснил, что нейроны посылают сигналы с помощью электрического тока.
В тот день меня не посвящали в подробности исследования из-за его конфиденциального характера, но я знала, что нейроученые Жан Рене Дюамель и его жена Анжела Сиригу изучают возможности вентральной интрапариетальной области, которую сокращенно называют VIP[59]. (Я избавлю вас от обычных шуточек, которые рассказываю студентам о «VIP-комнате» мозга.) Эта зона расположена в теменной доле, чуть выше уха, и помогает приматам (и людям в том числе) осознавать направление движения и обрабатывать все визуальные, тактильные и слуховые ощущения, которые получает тело при перемещении в пространстве. Эта область также играет важную роль в направлении взгляда, давая нам возможность избегать столкновений с предметами во время ходьбы или бега. А еще она заставляет поворачивать голову, например вслед симпатичному прохожему.
Согласно стандартному алгоритму, исследователи подключили внутричерепные микроэлектроды, которые позволяют вживую отслеживать локальные сигналы в мозге, к усилителю: это дало возможность услышать звучание нейронов, посылающих сигналы из VIP в момент, когда обезьяна переводит взгляд на другой объект.
«Хотите послушать?» — спросил меня один из исследователей.
Я кивнула. Я была слишком взволнована, чтобы говорить. Когда я надела наушники, время будто замедлилось. Я почувствовала, как у меня ускорилось сердцебиение. Нейроны обезьяны звучали в основном как помехи, но в этом шуме прослушивался мощный сигнал, словно я настроилась на лучшую радиостанцию в мире. Меня потрясла чистота и реальность этой информации, этого излучения жизни. В тот момент я поняла, что нашла свое призвание. Это была любовь с первого звука.
Как бы меня ни завораживал звук работающего живого мозга, я знала, что никогда не смогу работать с подопытными, запертыми в клетках. При всем уважении к доктору Дюамелю и его супруге я хотела посвятить свою жизнь изучению мозга отчасти для того, чтобы освободить людей. Я подумала, что лучшим способом совместить эту цель с собственным развитием будет помощь людям в восстановлении после тяжких увечий и при нарушениях работы мозга, таких как эпилепсия. Поэтому я отправилась в Университетскую больницу Женевы в Швейцарии, где было одно из лучших неврологических отделений в Европе.