Анна на третий день перестала реагировать на эти мамины реплики, делала вид, что ей все равно, хотя в душе зрело отчаяние: «Опять этот укоряющий тон! Я “никуда не ходила”, а сама-то? Сама-то куда ходишь? У самой только и есть, что те же книжки. И зачем тебе так нужно, чтобы я с кем-то встречалась?». Она точно знала, что никогда не решится прямо сказать матери: «Прекрати меня пилить! Лучше посмотри на себя. Ведь ты еще совсем молодая, а живешь такой пустой жизнью».
Но какие бы внутренние диалоги ни вела Анна, материнские реплики вершили свое черное дело, незаметно, но веско присоединяясь к ее привычному самоедству. Хотелось чего-то простого и чудесного. Простого средства избавления от тоски. Чтобы раз – и все стало как-то по-другому. Ну живут же другие как-то? Не парятся. Замуж выходят, детей рожают, за границу ездят. А она? Даже работу поменять не может. Ну почему ей не удаются простые решения? Что с ней не так?
На одной из встреч в маленькой комнате с чернобелыми фотографиями на стенах, в очередной осенний тоскливый четверг, с погодой, прекрасно подходящей только для самоубийства, они вновь приходят к этой теме. София ее спрашивает:
– Если ты так хочешь поменять работу, то почему не разошлешь свое резюме?
Умная какая! Если бы Анна знала «почему», то давно бы разослала уже без подобных идиотских вопросов. Но резюме еще надо было написать, а писать его рука не поднималась, и Анна откладывала это простое дело неделя за неделей, чувствуя себя при этом все более и более паршиво. Как будто каждая отложенная возможность делала предстоящее событие еще более невозможным, а неделание – более постыдным.
В какой-то момент она снова решилась сказать об этом на психотерапии, ощущение того, что она в ответ на это услышит реплику маминым голосом («Ну что же ты, надо постараться. Ты же просто ленишься, не стараешься! Надо просто сесть и написать, что тут сложного?») было непреодолимым. Но София на это отреагировала по-другому и спросила ее вполне участливо:
– Ты до сих пор не написала резюме, вероятно, потому, что тебе что-то мешает?
– Мне? Мешает? Да нет, ничего не мешает. Просто лень проклятая. Я ужасно ленивая, мама мне всегда это говорила.
– Не верю…
—???
– Не верю, что из-за лени. Тебе же хочется поменять работу. Ты давно этого очень сильно хочешь, но не делаешь. Это значит: что-то стоит у тебя на пути, на пути к твоему желанию все поменять. И это «что-то» – какое-то твое чувство. Страх? Тревога? Неуверенность? Злость?
– Не знаю… наверное, все вышеперечисленное.
– Чего ты боишься?
– Я боюсь того, что меня никуда не возьмут, а даже если возьмут, то я не справлюсь, и тогда это место потеряю, нового не найду, а мне же за квартиру платить. И все тогда.
– Да уж, с таким катастрофичным мышлением действительно трудно браться за любые перемены… И что же самое страшное с тобой может случиться, если ты решишься на то, чтобы поменять работу?
– Самое страшное? Мне нечем будет платить за квартиру и негде будет работать.
– И что тогда?
– Тогда… – за пределами этой катастрофы Анне как-то не мыслилось, – тогда мне придется вернуться домой, к маме.
– Это точно самое страшное?
– Ну да…
– И как тебе эта мысль: ты рискнешь и начнешь искать новую работу, и самое страшное, что тебе предстоит при самом худшем развитии событий, – ты вернешься в свой родной город и, видимо, там продолжишь как-то дальше жить.
– Да, все так… Но что я напишу в этом проклятом резюме и кто меня возьмет?
– Ты плохой специалист?
– Я никакой специалист. То, что я делаю, может делать совершенно любой человек, этому можно обучить даже козла, если неделю на это потратить, а обезьяну – так вообще за пару дней.
– Тебе кажется, что то, что ты делаешь, совсем не ценно? За что тогда тебе платят деньги твои работодатели?
– Откуда я знаю, за что эти идиоты платят мне деньги?
– Опять обесцениваешь: и их, и себя, и свою работу. Помогает?
– Что?
– Обесценивание помогает?
– …
– Давай вернемся к началу. Ты хочешь поменять работу, но не можешь написать резюме, потому что тебе страшно, тревожно и ты не очень веришь в успех. Точнее, не веришь совсем. Но самое страшное, что тебя ждет, если ты все же попытаешься, – это возвращение домой. Из-за того, что ты не ценишь себя, ты не ценишь и то, что ты делаешь, – свою работу, и тогда тебе кажется, что все другие ее тоже не оценят. И тогда что-то менять бессмысленно. Так?
– Так…
– Скажи, пожалуйста, что все-таки в своей жизни ты делаешь хорошо?
– Ерничаю, обесцениваю, критикую, боюсь, ною… Достаточно?
– Злишься на меня сейчас?
– Нет. Чего злиться-то – ты спросила, я ответила.
– Да, все это ты и вправду делаешь хорошо. А еще что?
– Да ничего больше!
– Не верю. Если бы не умела, не окончила бы московский вуз, не работала бы в московском банке, не получала бы денег, на которые можно снимать квартиру.
– …
– Для чего вообще тебе привычка думать, что ты ничего не умеешь делать хорошо, что ничего собой не представляешь? Для чего тебе так думать?
– Мне так проще… привычнее… безопаснее, что ли…
– Что тебе угрожает, если ты будешь ценной, достойной, успешной?
– Я не знаю… не знаю, как это. У нас в семье никто таким не был. Мама всегда всего боялась, была жутко правильной. Всю жизнь просидела в этой дурацкой библиотеке, тряслась и боялась начальства, получала копейки. Все на ней всю жизнь ездили, потому что она – безотказная. А как путевки в санаторий, так их оттяпывают другие, а она все ходит, на свою спину жалуется… Она так живет, вот и я так живу. Только декорации другие. А так все то же самое!
– И как тебе это?
– Ужасно… Не хочу как она! Не хочу! Я когда в Москву уезжала, то зареклась: никогда не буду жить, как она, обязательно буду жить по-другому! И вот: все то же самое… – Анна заплакала, впервые заплакала прямо здесь. Ей было стыдно, но слезы почему-то не хотели останавливаться и текли, текли по щекам, она все пыталась смахнуть их тыльной стороной ладони. – Не хочу! Как она – не хочу!!!
– Жозеф говорил, что лес с прямыми деревьями правее, значит, и по болоту пойдем правее. – Ганс с Себастьяном сидели на границе рощи и топи, намереваясь продолжить опасный путь.
Гансу было жутковато, он только сейчас понял, на что он обрекает их обоих. И если сам он был готов к чему угодно, то при чем здесь этот русоволосый парень, лишь немного похожий на старого рыбака? Только губы и волевой упрямый подбородок достались ему в наследство от отца, в остальном он был копия Агнесс – нежная кожа, серые, глубокие глаза с темными, девичьими ресницами, восторженно и наивно загибающимися вверх. Возможно, от этого он казался Гансу нежным и хрупким, вызывал желание заботиться и беречь.
– Я пойду первым. Я знаю, как чавкает твердая кочка и как та, что может увязнуть в топи, еще в детстве по болоту бегал, не по такому, конечно, по тому, что с другой стороны от Главного Города. Ты ступай за мной след в след. Если начнешь терять равновесие, кричи сразу. Если упадешь, цепляйся сразу этим крюком за кочку или дерево, за все, что окажется под рукой. Я тебя вытащу, буду стараться, по крайней мере. Ну давай, удачи нам, и помни: след в след.
Ганс опробовал первую кочку впереди себя, нажав на нее крюком, вслушиваясь в звук. Детская память хранила звуки, но довериться ей и встать на кочку первый раз было страшно… Однако память не подвела. Они продвигались медленно, иногда немного возвращаясь и беря другое направление, когда не оказывалось ни одной твердой кочки поблизости.
Сосредоточенность и напряжение отнимали много сил, и как только они достигли относительно большой прогалины, на которой оба могли бы лечь, вытянув ноги, упали почти замертво, решив отдохнуть и подождать утра, несмотря на то что до ночи было еще далеко. Если бы темень застигла их в пути, то шансы провалиться были бы огромными.
Ночью болото жило какой-то своей странной жизнью: в тишине все время что-то булькало и чавкало, стрекотали птицы, и где-то вдалеке временами тоненько подвывал какой-то зверек. Казалось, что это ненасытное болото слопает их, стоит только закрыть глаза и расслабиться. «Чудовище-топь требует жертв», – вспомнил Ганс слова Хилого. В какой-то момент усталость все же взяла верх, и они уснули…
Они шли через болото почти три дня. Тело Ганса превратилось в слух, казалось, что он слышит не ушами: каждая клетка тела впитывала и обрабатывала звук. Себастьян, идущий след в след, точно повторял шаги, боясь случайно сделать лишнее движение, так что к вечеру ему начинало казаться, что он уже никогда не сможет ходить сам, не копируя впереди идущего. На исходе третьего дня они достигли кромки леса. Когда их ноги ощутили наконец твердую почву, Ганс возликовал:
– Ну что, не получилось сожрать нас, великая топь? Не дались мы тебе в жертву?
В это время в Верхнем Городе на пороге дома старого рыбака появился человек в капюшоне.
– Ты дома, старый хрыч? – Гость был стар, и одышка мешала ему говорить.
– Проходи, садись к огню, колени-то у тебя тоже ни к черту. Да сними свой капюшон. Уж от меня-то тебе нечего скрываться, я прекрасно помню твой голос, Якоб. Хорошо, что у меня, старого, совсем нет сил, а то придушил бы тебя собственными руками… Но тебе нечего бояться. Я уже слишком стар, чтобы убивать тебя. Что привело тебя, старика, в Верхний Город? Чем обязан?
– Где твой сын и сапожник Ганс? Тебе ведь известно, куда они подевались? – Якоб попытался придать своему голосу суровость, но у него не очень получилось: он помнил, что рыбак старше.
– Да на что они тебе?
– До твоего сына нам нет никакого дела, но вот сапожник нам нужен. И что-то мне подсказывает, что они вместе.
– Зачем вам понадобился Ганс?
– Здесь вопросы задаю я.
– Да ну? Вопросы он задает. Это мой дом, и здесь я сам выбираю, что мне делать и как разговаривать.