Они говорили:
– Ты жил здесь всегда. Всегда, сколько мы себя помним.
– Ганс, зачем тебе это? Зачем тебе знать, как ты родился?
– У тебя не было родителей, с тобой всегда жила лишь старая добрая Жильберта, царствие ей небесное.
– Мы и правда никогда не праздновали твоего дня рождения. Значит, ты можешь выбрать себе любое число, любое, какое тебе понравится.
– Сколько тебе лет? Да… сколько же? Ну, наверное, примерно столько же, сколько сыну рыбака. А ему недавно исполнилось двадцать пять. Значит, и тебе двадцать пять, ну максимум – двадцать шесть. Марта, ты как считаешь, Гансу нашему есть уже двадцать шесть? Вот видишь, и Марта так считает…
Она не любила Москву, особенно ранней зимой, когда весь город становился серым: небо, дома, лица, грязь под ногами. Все теряло краски. Все лишалось смысла. Ей казалось, что если поместить камеру на самый высокий фонарь возле входа в метро, то картина на видео в ускоренной перемотке была бы удручающей в своей бессмысленности. Толпы серых людей обреченно и сонно серым зимним утром входят в мрачное подземелье. Оно полдня жадно пожирает их только затем, чтобы ближе к вечеру начать выплевывать такими же серыми и усталыми на грязную мостовую.
Ну и смысл?
Это был ее любимый вопрос. Точнее, ответ. Никто не мог убедить ее в том, что кто-то в этой серой толпе сегодня спас чью-то жизнь, а кто-то безумно влюблен, а вон та девушка в белом берете улыбается, потому что пожилой врач наконец поздравил ее с долгожданной беременностью. Все неправда. И смысла нет. Потому что все равно любая, даже самая великая любовь рано или поздно заканчивается, дети, вырастая, оставляют родителей, самая любимая работа надоедает, ни один начальник не в состоянии оценить тебя по достоинству, денег всегда не хватает, в отпуск ехать не с кем, и в конце концов мы все умрем. Тогда зачем все это?
Предаваясь этим мрачным мыслям, она тем не менее чувствовала себя особенной, возвышенно-печальной и гордо одинокой. Ей казалось, что знание о бессмысленности существования выделяет ее среди этих простых людей, чья наивная вера в смысл жизни двигает их каждый день к дверям метро и обратно. Она – не они. Это самое главное. Она – другая. Ее зовут Анна.
Этим мыслям она обычно отдавалась по дороге на работу, сладостно упиваясь страданием. Меланхоличная тоска с легким привкусом философии позволяла ей хоть как-то пережить злобную тесноту в вагонах и унылые очереди на эскалатор, отвлекала от вида профессиональных нищих в переходах под стоящим в пробках проспектом, разрешала не присоединяться к этому утреннему московскому безумству, которое охватывало и ее, стоило только начать думать о работе.
Работа делала ее никем. Она была бухгалтером в небольшом банке, точнее, даже в филиале этого ну очень небольшого по московским меркам заведения. У нее экономическое образование и уже три года опыта работы. Но на самом деле она никто. Именно с этим ощущением она день за днем привычно входила в неуютное помещение с одинаковыми серыми столами, искусственным освещением и вечно гудящими компьютерами.
Никчемность вползала в нее еще на входе, когда она автоматически махала вечно угрюмому охраннику своим отвратительно-серым пропуском и, на ходу снимая пальто, погружалась в эту серую дремоту, восьмичасовую медитацию – сон наяву.
Ее работу мог бы делать и примат, достаточно владеющий пальцами, чтобы тыкать в клавиатуру на ее компьютере времен покорения татарами Крыма. Примат к тому же значительно лучше нашел бы общий язык и с их главным бухгалтером, ибо особи одного вида без труда способны понимать друг друга. Феоктист Петрович (имя для примата, конечно, труднопроизносимое, зато очень главнобухгалтерское) был броваст, длиннорук, занудлив и незатейлив. Говорил много, но в основном междометиями. Любил тыкать своими длинными обезьяньими пальцами в ее бумаги и из длинных слов знал, казалось, только одно: «Переделайте!».
Она считала себя значительно умнее Феоктиста Петровича. Это была ее роковая ошибка, поскольку ее начальник примитивным чувством главного гиббона улавливал ее необоснованную заносчивость и, не замечая в ней радостного желания отреагировать повышением рабочего энтузиазма на его очень справедливые замечания, как правило, обреченно вздыхал и произносил единственную длинную фразу, на которую был способен:
– У вас нет будущего, Дерзкая, из вас никогда не получится главного бухгалтера.
Фраза должна была пригвоздить ее к полу, открыв ей ужасную правду о собственной бесперспективности, должна была включить амбиции, зажечь в ней неугасаемое желание стать лучшей работницей в отделе, чтобы потом, когда через двадцать лет старый гиббон загнется над своими годовыми отчетами, это почетное место предложили именно ей. Желание не появлялось, но Петрович был странно упорен. А вдруг? Кстати, «дерзкая» – это вовсе не колкая, изящная метафора. Приматы не способны к образному мышлению. Дерзкая – это ее фамилия. Спасибо мамочке.
Самое кроткое и тихое в их сибирском городке существо, ее мать, носила эту фамилию и передала ее по наследству дочери, тоже не соответствующей этому красивому яркому слову. Бедная мамочка с безосновательным пафосом называла дочь «столичным банковским работником» и была убеждена, что жизнь в свибловской арендованной однокомнатной клетке, на оплату которой уходила основная часть заработка, – достойный восхищения этап на пути восхождения к карьерному и всему прочему счастью. Для мамочки, заслуженного библиотекаря, столичная жизнь Анны вполне соотносилась с их фамилией.
Мама не любила приезжать в гости, была в Москве лишь однажды и ни разу не вышла из дома без сопровождения.
Анна совсем не ощущала себя дерзкой. Ну разве что где-то очень-очень глубоко в душе. Значительно чаще она чувствовала себя никчемной, блеклой, потерянной… точнее, не найденной. Иногда в этом большом городе, где так много людей, что никому ни до кого нет никакого дела, она казалась самой себе ребенком, оставленным родителями. Они, приехав по делам в этот огромный мегаполис, попросту забыли ее на вокзале, уезжая в какой-то свой тихий и волшебный город, где их ждут уютный дом, дружная большая семья, камин в гостиной и большая добрая собака во дворе. И потому ей надо просто жить и дожидаться того момента, когда они вспомнят об утерянной дочери, вернутся за ней со слезами и подарками и заберут ее в красивый дом, избавив от всех печалей, тревог и вездесущего серого цвета… На этом ее мечты обрывались. Она не представляла, чем бы занималась в этом красивом доме и волшебном городе после слезно-радостного воссоединения с родственниками. Думать про это было уже не интересно. Главное – найтись и попасть домой.
Через неделю ей стукнет двадцать семь, и сегодня она предпочитает пялиться в опостылевшие платежки или упиваться бессмысленностью существования, а не думать о том, что час «икс» приближается. Когда-то в свои смутно-депрессивные пятнадцать, после очередной несчастной и невзаимной любви, она дала себе зарок, что если к двадцати семи годам не станет счастливой, то и жить тогда незачем, потому что после двадцати семи шансы на счастье стремительно испаряются. Будучи по натуре пессимистичной и рациональной, она скрывала от самой себя, что ждала этой заветной цифры точно так же, как маленькие дети ждут Деда Мороза: с замиранием сердца, непоколебимой верой в чудо и едва уловимым страхом того, что волшебный старик по несправедливой случайности может обойти их дом стороной.
Она была почти уверена, что какая-то счастливая встреча, неожиданный случай, удивительное событие как-нибудь войдут в ее жизнь и перевернут все, озарив ее бытие ярким и бесконечным счастьем. И случится это непременно до того, как ей исполнится двадцать семь.
Но пока ей не хотелось оглядываться на свою, как ей казалось, долгую жизнь, в которой было несколько странных мужчин, больше претендующих на роль сыновей, сомнительно-удивительных событий из серии поступления в столичный вуз и малоперспективных явлений из разряда обретения работы под началом самого нудного и бровастого бухгалтера Москвы и Московской области.
Как справлять сие знаменательное событие – двадцатисемилетний рубеж, – Анна не имела никакого понятия. Студенческие подруги, обзаведясь мужьями и детьми, выпали из общения сами собой. В обсуждении памперсов, ипотек и проблем грудного вскармливания она была никудышным собеседником, ей самой тоже было совершенно не о чем поведать подругам, вопросы постижения бессмысленности их, скорее всего, не увлекали.
Из друзей у нее оставались Достоевский, Кафка, Бродский, Шопенгауэр, Воннегут и Стейнбек. Почетная, но не совсем подходящая для празднования дня рождения компания. Хотя… как бы она поступила, если б они и вправду пришли? О… это было бы ужасно! Такие люди не ходят к таким, как она. Она, конечно, потеряла бы дар речи в присутствии любого из них, немедленно ощутила бы себя мыльным пузырем и лопнула, оставив после себя лишь маленькую мыльную капельку на столе.
От созерцания самоуничижительных картин в своем воображении ее оторвал телефон, утробно заурчавший в кармане пиджака.
– Привет, Нюсик. Не узнала?
– …
– Ну давай, вспоминай улицу Ленина, карусель, ну?
Это был он. Нюсиком ее звали только в школе, бархатный голос, по которому все существа женского пола сходили с ума, мог принадлежать только Димочке – красавцу и сердцееду, с которым она один раз целовалась на карусели, пока, к великому ее огорчению, их не выгнала оттуда взашей какая-то разгневанная мамаша.
– Димочка, ты спас мне жизнь.
– Ну ты обалдела совсем! Вроде бы не успел еще. Узнала, стало быть.
– Сейчас своим звонком ты спас мне жизнь.
– Ты что, собиралась повеситься, что ли?
– Нет, конечно, я просто очень рада тебя слышать. Как ты узнал мой телефон?
Все оказалось просто и волшебно, как в ее мечтах. Он приехал на стажировку или учебу какую-то на три месяца, через девчонок нашел ее телефон, позвонил, предлагает встретиться, говорит, что всегда хотел найти, скучал, ждал встречи.