Все думаю: что же мне со всем этим делать? Снова начать себе клясться: я буду жить по-другому! Только в этот раз я понимаю, что сделать это будет совсем не просто. До меня вдруг действительно дошло, что если я и сама такая, как она, то и жизнь у меня будет такая же. И пока я не стану хоть немного другой, ничего не поменяется…»
В ее скучнейший отдел вместо ушедшей в декрет «гламурной дуры» пришел совсем молоденький мальчик – вчерашний студент. Рыжеватое и угловатое существо: зажатые плечи, напуганный взгляд, слегка мятый дешевый костюм и готовность стараться вызывали в язвительной Анне желание подкрасться к нему незаметно и гавкнуть в самое ухо, чтобы увидеть, как вздернутся его напряженные плечи и округлятся глаза в готовности быстро разобраться и предотвратить конфликт.
Он был значительно интереснее ушедшей в заслуженный декрет девицы, но раздражал Анну своей так хорошо узнаваемой «овечестью». Игорек тем не менее относился к Анне почему-то с большим почтением. Феоктиста Петровича он боялся до заикания, Динку, все время подтрунивающую над ним, тоже обходил стороной. Вторая «гламурная дура» относилась к нему с усталым презрением, видимо, мстя ему за то, что он не мог заменить ей ушедшую подругу и что на роль «интересного экземпляра» тоже не годился. Так что если у Игорька возникали вопросы, то он шел к Анне, почтительно называя ее Анна Сергеевна. Что, конечно, льстило и раздражало одновременно.
Тем не менее не прошло и пары недель, как они уже вместе ходили обедать, и, сидя на высоких табуретах возле большого окна, она даже рассказала ему тот самый курьезный случай с улыбнувшимся не ей элегантным мужчиной.
Игорек – старший из пятерых братьев, приехал «покорять» Москву из индустриального уральского города не совсем по своей воле: «Я – надежда всей нашей семьи. Отец пьет, не просыхая. Мать работает, с ног сбивается. Я должен стать богатым и вытащить их всех оттуда. Может, ты знаешь секрет, как стать богатым, работая в нашем отделе?» – улыбка освещала его лицо, как правило, весьма внезапно, обнаруживая неявное в других случаях обаяние.
Стать богатой ей бы и самой не помешало. Дело с резюме немного продвинулось: его удалось написать. В резюме она выглядела если не солидно, то серьезно. Как будто и вправду она все это умеет, хотя действительно умеет… Полегчало. Как все-таки приятно, когда сделаешь то, что столько времени откладывала! Разослать уже было легче, все равно не рассчитывала на то, что она, «бесценный работник», кому-то понадобится.
– Я разослала свои резюме, – говорит она Софии как бы между прочим. Вообще-то, она пока понятия не имеет, как ей самой к этому относиться.
– Не похоже, что ты довольна этим.
– А чего быть довольной-то? Все равно никто не откликнется…
– Это разные вещи. Можно же просто радоваться тому, что ты сделала важное для себя дело.
– А смысл? Все равно пока никакого результата.
– Тебе кажется, что надо радоваться только результату? Причем тому, который мало от тебя зависит?
– Как это – мало зависит? Мое же резюме?
– Это правда, твое. Но во-первых, твое резюме – не вся ты, это всего лишь текст, который весьма приблизительно описывает твои деловые навыки и достижения. Во-вторых, они могут быть востребованы сейчас на трудовом рынке, а могут и не быть, и это мало зависит от тебя самой сейчас. А вот то, что от тебя действительно зависит, – это твое отношение к себе и к тому, что делаешь.
– Что же мне, прыгать до потолка, если я спустя полгода сподобилась написать резюме?
– Для кого-то сделать это – пара пустяков. Тебе было очень трудно. Но ты сделала это, и почему бы не попрыгать?
– А смысл?
– Смыслов даже несколько: во-первых, радость самоценна, потому что она позволяет присвоить тебе свои достижения, какими бы незначительными они ни казались кому-то другому; во-вторых, присвоение достижений делает тебя более «богатой», помогает больше уважать себя саму и с большей готовностью браться за последующие трудные дела. А что происходит, если ты не присваиваешь то, что ты делаешь, и тем более то, что тебе дается с трудом?
– На самом деле, мне было немного легче оттого, что я его написала. Я даже почувствовала себя вполне нормальной. В Интернете наверняка полно таких резюме, как мое. Но мне кажется, что надо хвалить себя только тогда, когда есть какой-то значимый результат.
– Значимый результат – это в данном случае что?
– В данном случае я вообще хотела бы работать кем-то другим. Я ненавижу банки, причем все, а также балансы, отчеты, платежки, счета, деньги, особенно чужие. Я вообще хотела бы поменять профессию. Вот только я пока совсем не понимаю, кем бы я хотела стать…
– То есть ты разрешишь себе порадоваться и собой погордиться только тогда, когда поймешь, кем ты хочешь стать, и станешь им?
– Ну да…
– Тогда у тебя вряд ли получится.
– Почему это?
– Чтобы понять, кем ты хочешь и можешь стать, нужно как минимум относиться к себе дружелюбно и внимательно. А ты относишься к себе не как к уникальному, сложно устроенному существу, в котором много способностей, талантов, задатков, но много и страхов, «белых пятен», комплексов, а как к роботу, который должен выдать результат, – и побоку реальные страхи и таланты. Ты пока очень мало знаешь о том, кто ты и какая ты, но у тебя уже так много ожиданий от самой себя, претензий к себе и недовольства.
– И это все может мне помешать найти новую профессию?
– Не может, а помешает с большой степенью вероятности… Чем ты любила заниматься в детстве?
– Рисовать я не умела, хотя всегда хотела… Спортом не занималась, в музыкалку не ходила, в хоре не пела. Стихи писала, но плохие.
– Ты мне рассказываешь, как ты это делала, выставляешь сама себе оценки, а я спрашиваю о том, что ты любила делать, не важно, как у тебя получалось.
– Как это – не важно? Ведь если получалось плохо, то я и не делала больше. Какой смысл, если не получается?
– Вот и я про это… Если тебя кто-то критикует, то и смысл пропадает. А потом ты сама учишься себя критиковать: это не получается, то не получается. Ты отрезаешь от себя одни возможности, другие, третьи… Ты говоришь: я ничего собой не представляю, я ничего не умею… Как ты поняла, что стихи твои плохие?
– Мама сказала: «Дочка, ты же не Пушкин, зачем бумагу марать?».
– А тебе самой они нравились?
– Я не помню сейчас уже… тогда все про любовь… да про смысл жизни… Чушь, я думаю. Скорее всего, мама была права.
– Подожди немного, я не про то, кто прав. Тебе писать стихи нравилось? Ты получала удовольствие от процесса?
– Да, нравилось, наверное, пока мама их не увидела. Потом, конечно, я уже ни строчки не написала, написанные выкинула, по-моему. Ведь стыдно делать что-то плохо и бездарно. Разве нет?
– Никто не знает, какими были твои стихи. Вполне возможно, что для того возраста и для того опыта, который был у тебя, они были вовсе даже неплохи. Как ты можешь делать что-то прекрасно и талантливо с первого раза? «Война и мир» не было первым произведением Толстого, да и Пушкин, я думаю, тоже не с «Евгения Онегина» начинал. И твои рисунки тоже. Любой человек может делать что-то прекрасно, если ему это нравится. Ведь и стихи, и рисунки – это просто выражение нашего мира, того, что внутри нас. А ты в какой-то момент отказалась от этого.
– Я отказалась… А теперь мне кажется, что и выражать-то нечего. Я пуста внутри. Или мне кажется, что пуста… Я уверена: то, что есть внутри меня, никому не интересно и не нужно, потому что все это убого или посредственно. Я опять сама себя ругаю? Сколько можно! Мне уже стыдно, что я сама себя ругаю, просто замкнутый круг какой-то…
Дорога через чащобу далась им тоже нелегко: в каких-то местах пройти можно было, только прорубив себе топором небольшие лазейки, через которые приходилось пробираться, обдирая руки в кровь. Но лес, несмотря на свою труднопроходимость и опасных диких зверей, все равно был Гансу приятнее, чем болото, о котором он вспоминал с содроганием. Пройдя болото, он понял: назад пути нет.
Он не пойдет назад ни при каких обстоятельствах. Лучше смерть, чем дорога назад через эту вонючую топь.
Для ночлега они выбрали себе поляну попросторнее, чтобы костер развести побольше, да и не всякий зверь выйдет на большую поляну и приблизится к костру. Они развесили мокрые штаны и поставили сушиться уже начавшую разваливаться обувь. Только тут Ганс увидел на лодыжке Себастьяна большую воспаленную рану.
– Это с утра, меня ветка покарябала. Я даже не заметил сначала, под штанами не видно. А сейчас разболелась…
– Сиди здесь, я поищу какую-нибудь траву, чтобы приложить к ране.
Ганс обследовал поляну, углубился в чащу, но все травы были незнакомыми, и он вернулся на поляну ни с чем, неся с собой только два относительно толстых полена для костра. Спали они по очереди, в темноте сверкали чьи-то хищные глаза, ночные шорохи заставляли все время освещать горящим поленом тьму. Звери приблизиться так и не решились.
К вечеру следующего дня вышли к большому ручью. Вода в нем была ледяная, но вкусная, и трава знакомая нашлась, чтобы приложить к ране. Хотя Себастьян чувствовал себя все хуже, Ганс заставил его опустить больную ногу в ручей и держать, пока та не посинеет, потом помассировал ему пальцы, согрел и снова опустил в воду. Потом привязал травы и оставил его отдыхать под деревом, а сам пошел на разведку.
Пройдя вдоль ручья, он увидел нагромождение огромных камней, перегораживающих ручей, попытался найти способ обогнуть валуны, но безрезультатно. Ручей легко проникал между камнями и, судя по всему, тек дальше, но им просочиться не получится. Придется перелезать… Там вдалеке, за валунами виднелся сосновый лес: длинные ровные сосны со светлыми стволами. Только бы преодолеть преграду… А у Себастьяна нога больная…
Через несколько часов Ганс вернулся к Себастьяну. Тот крепко спал, свернувшись калачиком, отчего снова показался Гансу совсем ребенком. Жар стал немного меньше, краснота и припухлость возле раны тоже уменьшились, видимо, воспаление пошло на убыль. Но очевидно, что сегодня они не смогут продолжить путь. Навыки, полученные им в детстве – в голодные годы ребятне часто приходилось ходить в леса, чтобы добыть хоть какого-то зверя, – пригодились и здесь. Поймав нескольких куропаток, он разжег костер и, пока ощипывал птиц, размышлял о том, что случилось с ним за последний год.