[57], и еще несколько открыток с модернистской выставки, которую они с Тимо посетили на прошлой неделе. Ниша цвета морской волны с письменным столом, за которым до недавнего времени сидела их сотрудница, студентка режиссерского факультета из Квебека. На крючке висела сумка с абстрактным рисунком, купленная Клодетт в Швеции, далее поблескивала смоляной заливкой собранная Тимо коллекция жуков-скарабеев и пресс-папье с пушистым одуванчиком.
Что могут подумать о них люди, глядя на все эти их вещи, на эти сувениры? Что они скажут о…
Тимо коснулся ее руки. Клодетт вздрогнула и заметила, что оба мужчины смотрят на нее, Тимо и журналист, чье имя, как она сейчас осознала, толком не уловила. То ли Джастин, то ли Гэвин, то ли Джош… что-то в таком роде.
– Простите, – сказала она. – Что вы сказали?
Журналист склонил голову к плечу, блеснув очками. Она также забыла, для кого он пишет. Для какого-то киножурнала или издательской ниши, которая пылко проповедует свои ценности узкому кругу новообращенных читателей? Или для солидной толстой газеты, которая будет подробно описывать ее наряды, обои в квартире и какого типа лак для ногтей она предпочитает?
– Меня интересовало, когда вы впервые осознали свой интерес к режиссуре?
– Лично я? – уточнила Клодетт.
– Да. Появились слухи… – он поднес ручку к губам и, покусывая ее кончик острыми зубками, подался вперед на кресле, – что вы провели за камерой не меньше времени, чем перед ней. Я слышал это из надежного источника. Меня просто удивляет, как вы вдруг открыли в себе такие способности. Нравится ли вам это занятие? Хотели бы вы и дальше заниматься режиссурой, может быть, снять собственный фильм?
– Гм… – Она бросила взгляд на Тимо, но он изобразил на лице туманно непроницаемое выражение. Он смотрел в ее сторону, но не на нее; его взгляд, казалось, вперился в край стола. Тимо мерно покачивал правой ногой, вверх-вниз, вверх-вниз.
– Вообще-то я всегда с удовольствием вникала в каждый… – задумчиво произнесла она, – каждый этап создания фильма от… от… Дело в том, что я и Тимо, мы… обычно досконально обсуждали все детали, и… общение с Тимо имело… короче, я многому научилась от него и…
– Это наш совместный проект, – повторил он и, взяв ее руку, положил себе на колени и накрыл своей ладонью. – Наш с Клодетт. Создание этого фильма можно назвать нашей общей заслугой, как в режиссуре, так и в сценарии.
Клодетт прищурилась. Но ее рука даже не дрогнула. Кондиционер выдал легкое, точно вздох, дуновение жаркого воздуха. Журналист, выпрямившись в своем кресле, принялся что-то строчить в своем блокноте, понимающе кивая головой.
– В сотрудничестве с Клодетт, – продолжил Тимо, – меня восхищает то, что совершенно невозможно сказать, где заканчивается ее видение эпизодов и начинается мое. Наше партнерство поистине исполнено симбиотического благотворного сочувствия. Почему, собственно, роли актера, режиссера и сценариста так строго разграничены? Почему бы не сломать жесткие рамки и не посмотреть, что получится? Пусть границы будут размытыми, перевернутся с ног на голову общепринятые иерархии и структуры. Единственным способом создания чего-то нового является…
Внезапно перед мысленным взором Клодетт вспыхнуло воспоминание: спина, склоненные плечи и голова студентки, сидевшей за столом в их алькове. Ради нее Клодетт покрасила нишу водоэмульсионной краской цвета морской волны, чтобы сотрудница обрела личное пространство, почувствовала, что у нее есть собственная территория, пусть маленькая, в этой принадлежащей им комнате. Увлеченная важностью такого занятия, Клодетт накатывала валиком краску, закрепляла полки на стене, обеспечила рабочее место пеналом для ручек, удобным ковриком для мышки, наушниками, чтобы девушке не приходилось зажимать телефон между ухом и плечом, сворачивая шею от напряжения. Эта девушка стала их первой секретаршей – раньше они с Тимо не нуждались в посторонней помощи, – и Клодетт хотелось, чтобы она чувствовала себя желанным, ценным и окруженным заботой человеком. Но чего-то – что бы это могло быть? – должно быть, не хватило, что-то не подошло ей, поскольку, проработав всего два месяца, она ушла без предупреждения и объяснения причин. Однажды утром они просто обнаружили стикер на экране монитора: «Я не вернусь». Ни подписи, ни объяснений, нечего. Клодетт сняла записку с экрана, озадаченно и удивленно вчитываясь в три этих коротких слова несколько минут, ведь ей казалось, что она была добра к девушке, любезна и щедра, как хороший работодатель. Она давала деньги на такси, если та задерживалась с работой допоздна; никогда не возражала, если девушка опаздывала с обеда. Если Клодетт приходилось надолго уезжать из дома на поиски мест для съемок, осветительной аппаратуры, пробы или подбор актеров, то она всегда загружала холодильник продуктами и включала отопление. Что же могло быть не так?
Клодетт испытала сильное желание встать и подвигаться, походить, возможно, вообще выйти на улицу. Оно поднималось от самых ступней вверх по ногам, завихрялось вокруг талии, взмывало по спине к шее и к голове. Тимо, кажется, почувствовал эту перемену. Может, ее рука под его ладонью сжалась или дрогнула, поскольку давление его руки стало более основательным и жестким. Не глядя на нее и незаметно для журналиста, он передал молчаливое сообщение: «Терпи, сиди спокойно, я знаю, что ты ненавидишь такую болтовню, но скоро она закончится». Как обычно, вдруг возникло побуждение резко встать и воспротивиться. Школьные отчеты о ее поведении обычно сообщали: «Клодетт не умеет сидеть спокойно». «Assieds-toi!»[58] – обычно выговаривала ей мать за обеденным столом. Клодетт представила, как славно было бы сейчас прогуляться по Восемьдесят шестой улице, вдыхая свежий весенний воздух, разглядывая встречных прохожих, почувствовать под ступнями вибрацию городской жизни, скользя мимо витрин магазинов, обеденных столов, вдоль строительных лесов и кафе-мороженых, мимо гастрономических прилавков, всем телом почувствовать встряску от грохота подземных электричек в глубоких туннелях метро и стряхнуть с себя тягостное ощущение этого разговора, этого интервью, этой случайной встречи, чтобы освободить голову от такой чепухи и задуматься о важных вещах.
Потому что здесь думать она не в состоянии, именно сейчас, когда этот занудный журналист высасывает слова из Тимо, из нее и наполняет ими свой блокнот. Этот парень развалился на кресле в ее комнате, купленном для нее матерью на блошином рынке, прекрасном кресле с плоскими дубовыми подлокотниками и гобеленовой обивкой. Способен ли этот бумагомаратель оценить его красоту, тонкое мастерство исполнения? Клодетт не думала, что способен.
Она не могла сейчас думать… вообще не могла. Ей хотелось вернуться к финальным кадрам смонтированного фильма, поскольку что-то там не получилось, оставалась какая-то дисгармония, а она пока не могла понять, что ее не устраивало. То ли диалог в коридоре между ее героиней и актером, игравшим ее мужа. Надо ли продлить этот разговор или, наоборот, он слишком затянут? Не лучше ли им попросту вырезать эту заключительную сцену? Или стоило подчеркнуть важность мимолетности времени? Пара вставных кадров обычной беспорядочной уличной толпы?
Клодетт не могла найти верное решение. Невозможно ничего решить под раздражающую болтовню этого журналиста, болтовню Тимо, когда нет ни места, ни покоя здесь, в ее собственном доме, единственном месте, где ей должно думаться лучше всего. Способна ли она принять столь важное решение – о заключительных минутах фильма! – когда в ее мыслях опять закрутилась голова квебекской секретарши?
Гладкие блестящие волосы, цвета обугленной древесины, обычно стянутые в высокий «конский хвост». Клодетт с легкостью представила сейчас, как уязвимо смотрелась сзади ее шея, как дергался хвост волос между лопаток, когда она поворачивала голову, чтобы ответить на телефонный звонок или напечатать что-то на клавиатуре, или обращалась к Тимо, если он работал в спальне. Как иногда, возвращаясь в квартиру, Клодетт замечала влажность волос девушки, словно она недавно их вымыла, стянула резинкой и подсушила концы над батареей, которую Клодетт так заботливо включала, сознавая, что зима выдалась такой холодной, очень холодной. «Странно, – внезапно подумала Клодетт, – зачем мыть волосы в такой холод, да еще днем».
Клодетт больше не могла выносить эту пытку. Ей необходимо встать и размяться, стряхнуть ощущение одуряющего безделья. Она высвободила руку и поднялась с софы, вызвав встревоженный взгляд Тимо, но она не ушла далеко. Прошлась по ковру, по половицам, и ей стало явно лучше уже от самого движения, от высвобождения из объятий софы, с ее противным обыкновением поглощать вас целиком, эдакое мягкое диванное подобие венериной мухоловки. Она прошлась мимо окна, коснувшись белой муслиновой занавески, и остановилась возле алькова.
Аккуратно прибранный письменный стол. «Хотя так и должно быть, – рассудила Клодетт, – ведь никто не работал за этим столом уже почти месяц, со времени столь внезапного ухода девушки». Только на этой неделе Тимо начал подыскивать замену. Побеседовал с сообразительной, но слегка испуганной женщиной из Бостона. С мужчиной, Ленни, который жил по соседству, всего в нескольких кварталах к востоку.
На покрашенной альковной стене еще висели несколько записок, сделанных рукой этой девушки. Одна гласила: «К.У. звонил Пол». Другая напоминала: «Т.Л. подтвердить встречи».
Клодетт сняла со стены вторую записку и поднесла ее к глазам. «Т.Л. – видит она, – подтвердить». Секретарша писала мелким и убористым почерком. Она предпочитала шариковые ручки ярких цветов, а подстрочные элементы букв у нее получались заметно длиннее, чем надстрочные. Клодетт провела рукой по крышке компьютера, по клавиатуре телефона.
В некотором смысле, не на уровне осознания или догадки, а, наоборот, на уровне вдруг всплывшего из памяти давно известного факта, она вдруг поняла, почему фразочка Тимо в ванной комнате прозвучала так знакомо.