Там, где тебя ждут — страница 28 из 81

– Это многое проясняет, – услышала Марита голос бабушки, рассуждавшей в верхней части комнаты. – И не сулит ничего хорошего.

– Брось, маман, – не слишком внятно произнес Лукас с набитым ртом, вероятно пережевывая кусок хлеба, – пока у нас нет никаких причин для такого вывода.

– Я лично не так уж уверена, – возразила Паскалин, – должно быть, тут замешана другая женщина. Иначе почему бы еще он так внезапно изменил планы? В Англию, он заявил, но можно ли ему верить? Он мог отправиться куда угодно. Старые привычки трудно изменить, особенно такому мужчине, как Дэниел. Если подумать…

– Минутку, – перебил ее Лукас, – говоря о таком мужчине, как Дэниел, ты подразумеваешь американца? Поскольку я совсем не в настроении воспринимать огульные расистские обвинения и…

– Нет, разумеется, я не имела в виду его происхождение. Я подразумевала… – бабушка Мариты нерешительно помедлила, повернула голову и, выглянув в окно, вздохнула. – Я подразумевала человека, внешность которого резко отличается… от его духовного содержания. Есть для этого какое-то определение?

Лукас, читая газету, развернул очередную страницу.

– Не знаю, – позевывая, ответил он. – В любом случае, что привело тебя к такому мнению о Дэниеле? Я лично совсем не думаю, что он такой человек. При общении с ним мне всегда казалось, что он как раз выглядит таким, каков он есть на самом деле.

Паскалин немного помолчала. Потом вдруг начала говорить совсем тихо, и Марите пришлось напрячь слух, чтобы услышать.

– Внешне Дэниел само очарование, верно, он на редкость харизматичен, однако под этой внешностью скрывается совсем другой человек. Lucas, tes coudes. Я всегда чувствовала, что Дэниел имеет своеобразную… как это вы говорите? Склонность к самоуничтожению.

– К саморазрушению, самокопанию, – невнятно поправил Лукас, опять что-то пережевывая.

– Да, именно так. Я могу понять, почему Клодетт увлеклась им, естественно, могу, однако он архетипичный очаровательный саморазрушитель. И он не в состоянии измениться. На каком-то уровне он чувствует, что не заслуживает ее, не заслуживает всего этого. Мне встречались раньше такие типы.

Далее произошло одновременно несколько событий. Дядя, раздраженно поерзав на стуле, положил ногу на ногу, а потом опять поставил на пол обе ноги, и при этом носком задел руку Мариты. Он произнес что-то очень быстро по-французски, Марите удалось разобрать только слова «l’enfant» и «ici»[64], но она поняла, что ее присутствие обнаружили.

Правда, Паскалин это не остановило. Она просто перешла на французский:

– Évidemment cela veut dire qu’il y a une autre femme. Qui vit dans le Sussex peut-être. L’homme ne…[65]

– Oh, arrête, – проворчал Лукас, – arrête[66].

– …peut pas résister, – невозмутимо продолжила Паскалин. – Nous devons nous demander comment protéger Claudette. Et s’il a dit à l’autre femme qui elle est et où elle habite. As-tv pensé à ça?[67]

Паскалин не знала, поняла Марита, или забыла, что Клодетт и Ари тоже обычно говорили только по-французски. Марита росла, слушая этот язык, впитывая его с самого детства; он намотался на ее извилины так давно, сколько она себя помнила. Ведь это секретный язык ее матери и брата, того старшего, более смуглого и почти взрослого брата, который внезапно исчез из их дома, хотя раньше всегда жил с ними, в комнате напротив Мариты, и боль от этого неожиданного и непостижимого для Мариты исчезновения оказалась такой сильной, что иногда даже выплескивалась наружу. Порой эта боль заставляла девочку топать по саду и швырять комки грязи в стену, кидать камни в старый колодец, который папа наглухо забил досками, но все равно еще можно услышать отзвуки его глубины, если попасть в нужное место нужным камнем.

Марита выскочила из-под стола – размытая фигурка в носках, ночной рубашке и с распущенными косами – и, не обращая внимания на крики и увещевания дяди и бабушки, пронеслась по комнате, избегая столкновений с обстановкой, мимо детского манежа и печки, мимо собаки, которая, заметив ее стремительное бегство, подумала, что впереди ждет приключение, мимо скопившихся на кухне тарелок, и выбежала в заднюю дверь.

Втиснувшись в какие-то резиновые сапоги, она спрыгнула с потертых каменных ступеней крыльца и замерла на мгновение, балансируя на краю лужайки. Воздух был влажен, насыщен непролившимся пока дождем. Вершины гор окутаны бледно-серыми пушистыми шарфами.

Что делать, куда пойти? Можно забраться в осинник или прошлепать по ручью, покормить кур или залезть в домик на дереве, покачаться на старой покрышке, разжечь костер, залезть в волшебную берлогу, которую Ари сделал для нее прошлым летом, поискать в бочке с водой гладкие камешки или найти в тростнике один из хороших стеблей, из которых Лукас так ловко вырезает дудочки. Казалось, мир Мариты вдруг исполнился разнообразных и интересных возможностей. Как же выбрать одну из них, как решить, в какую сторону свернуть, стоя в саду с множеством чудесных местечек? Но в глубине ее существа разгорелся странный жгучий огонь, который явно не сможет потухнуть ни в одном из этих мест.

Она направилась бочком по тропинке, осторожно переставляя ноги. «Так ходят «украдкой», – объяснил ей отец. – Интересное словцо, верно?» – спросил он тогда, подмигнув, но сейчас она просто осторожничала, чтобы напоенные влагой цветы не цеплялись за подол. Ничто так не замедляло продвижения, как намокшая ночная рубашка. Дойдя до угла дома, Марита остановилась и старательно застегнула все пуговицы кардигана, до самого ворота. Казалось, еще совсем недавно было лето, когда она выходила в сад, не напяливая никаких лишних вещей, а мама кормила Кэлвина прямо на травянистом ковре лужайки, но теперь задул пронизывающий ветер, а дыхание оставляло в воздухе белые облачка.

И вот на глаза попался заколоченный колодец. Марита окинула его подозрительным взглядом, словно какого-то спящего врага. Она вспомнила, как папа взял из амбара несколько досок – увидев их, мама рассердилась, сказав, что хранила их для другого дела, – и закрыл влажное, поросшее мхом колодезное отверстие. Марита подумала, что еще помнит, как колодец выглядел раньше, когда им пользовались, просто поднимая крышку. Кто-то – может, Ари, или папа, или мама? – поднимал ее над колодцем, чтобы она могла разглядеть уходившую в землю глубину туннеля, и она даже видела, как оттуда на нее смотрела вверх далекая водяная девочка.

Должно быть, поднимал ее именно Ари. Марита вспомнила, как папа тогда, сдернув с носа очки для чтения и размахивая ими, бежал от дома и кричал: «Нет, не надо, уходите оттуда, поставь ее на землю», – и Ари отвечал ему: «П-п-прости, п-п-прости… прости».

Марита присела, выбрала на дорожке камешек и с размаху бросила его в сторону заколоченного колодца. Едва камень вырвался из руки и полетел, поднимаясь по дуге, она осознала, что промахнулась. Слишком высоко, слишком близко. Он упал на землю, не долетев до колодца. Марита вздохнула.

Внезапно из памяти непрошено всплыли слова «une autre femme»[68]. Она покрутила головой, оглянувшись по сторонам, словно ей показалось, что кто-то в саду произнес эти слова. Но она никого не заметила. Марита принялась беззвучно повторять их, то сливая в одно общее длинное слово, то опять разделяя на три отдельные части. Une autre femme.

Она наклонилась и, подобрав еще пару камешков, опять бросила их, но оба отклонились в сторону, и тогда она схватила с дорожки целую горсть и в отчаянии швырнула все в воздух, даже не глядя, куда попадет.

Марита бросилась бежать. Вокруг дома, мимо осинника, мимо волшебной берлоги, мимо амбара, где на черепичной крыше мельком заметила ноги матери в рабочих ботинках и кожаный ремень с инструментами, которые Марите очень нравились, и иногда ей разрешали их потрогать.

Запыхавшаяся и разгоряченная, она остановилась возле курятника. Столпившиеся возле проволочной сетки куры громко раскудахтались, поглядывая на нее своими блестящими бусинками глаз. У каждого – у нее, Ари и Кэлвина – имелась своя любимица. Марите нравилась рыжевато-коричневая, с красным гребешком и желтыми лапками, Кэлвину – черная, а Ари – белая.

Она открыла задвижку дверцы и бросила на землю пригоршню пшена. Сообразительнее всех оказалась курица Кэлвина, с гортанным кудахтаньем, вытянув шелковистую шею и брезгливо поднимая когтистые лапки, она подошла к упавшим на землю зернам, к ней быстро присоединилась рыжая любимица Мариты. А белая курица Ари медлила, скребя лапками землю, но потом тоже начала клевать зернышки, и тогда огонь, горевший в груди Мариты, вспыхнул и затрещал с новой силой.

– Нет, – заявила она белой курице. – Нет, тебе нельзя.

Она подняла ее, обхватила рукой белоснежное грудное оперение, и гадость того, что она собиралась сделать, казалось, подкинула в огонь топливо. Под пальцами билось слабое, испуганное сердце птицы.

В отчаянии бросив белую курицу обратно в курятник, Марита захлопнула дверцу. От столкновения с землей курица упала, испачкав в грязи пушистый нагрудник, но быстро поднялась и принялась важно расхаживать по кругу, издавая печальное ворчание.

Марита упорно следила за тем, как две другие курицы клевали зернышки. Она не могла смотреть на курицу Ари. Не могла. Перед глазами стояла картина испачканной грязью грудки: свидетельство ее вины, только ее вины. А ведь Ари просил именно ее позаботиться о курице, пока его не будет. Ее просил, не маму, не папу.

Рев вроде бы доносился непонятно откуда. Нет, это не она ревела, нет. Какое-то другое существо ревело от боли, от горя. Марита сознавала лишь то, что топала в непарных сапогах от курятника, направляясь в сторону осин, ронявших множество пожелтевших листьев, стремясь к матери. Вот она, ее мать. Она подхватила Мариту на руки, и Марита