Она выпустила свой конец и в самой разухабистой манере ответила:
– Нет уж, благодарю покорно. И кстати, – добавила она, – этот эпизод в нашей пьесе не показывали.
– А следовало бы, – заметил я, отворачивая край ковра. – Шекспир не упустил бы возможности продемонстрировать столь эффектную сцену.
Она с трудом скатала кусок подстилки в рулон и придавила его попавшейся под руку пилой.
– Оставим в покое древнего классика и вернемся в наши дни, – резко сказала она, не глядя на меня. – Как ты сам поживаешь? Я слышала, ты переехал в новую квартиру.
Она устроила целое представление из обследования окна, пробежала пальцами по подъемному механизму оконной рамы, поскоблила отстающую краску, поковыряла потрескавшуюся замазку.
Я задумчиво разглядывал ее странный комбинезон, шерстяные носки и экзотические кожаные туфли. Интересно, носит ли она еще ту цветастую индийскую шаль, пьет ли еще горячую воду с чайной ложкой меда, который, по ее мнению, обладает чудодейственными антивирусными и омолаживающими свойствами, точно эликсир бессмертия, играет ли еще по вечерам на пианино и продолжает ли бросать пасту в еще не закипевшую воду, досадуя, что она так долго не закипает? По-прежнему ли она не умеет переключать скорости, продолжая упорно отрицать этот факт? По-прежнему ли бродит во сне и есть ли кому проснуться, последовать за ней и привести обратно в кровать?
А потом мне вдруг вспомнился лес в пограничных графствах Шотландии. Однажды, когда я спросил Найла о нем, он сообщил мне, что земля там сложена из мягких осадочных пород. Я представил эти места как темные, почти черные и влажные, с путаницей извилистых и шишковатых древесных корней и толстым питательным слоем опавшей листвы, кишащей червями. Почва хранит воспоминания о наполнявшей ее плоти, сочетая прошлое и настоящее: ничто не исчезает бесследно. Мне вспомнилась проведенная там ночь, как я спал на земле, на упругой и плотной хвойной подложке. Мне вспомнился тот момент за столиком в лондонском кафе в Блумсбери, когда я еще мог изменить судьбу, мог решительно воспротивиться, сказав: «Нет, так не должно быть». Я подумал, что мы с Николь могли бы вновь встретиться и жить вместе, но, по всей вероятности, не ужились бы: мы были слишком молоды, слишком разные, слишком разными были и наши устремления. Да, мог бы родится еще один ребенок с фамилией Салливан – тогда Найл считался бы не моим первенцем, а моим вторым сыном, – но, так или иначе, я все равно мог оказаться в Донеголе на дорожном перекрестке и увидеть на крыше машины женщину с мальчиком, разглядывавших в бинокли двух ястребов и сарыча. Да, с Клодетт мы могли встретиться в любом случае. Я подумал о том, как она стала неизбежной константой моей жизни. Подумал о том дне в аптеке, где я мог загородить моего ребенка от того парня, получив пулю в собственный живот, в собственную голову. Как по-разному могла сложиться жизнь, как ничтожны причины изменений и как опустошительны, как разрушительны их следствия.
– Да, – вздохнув, признал я, – у меня действительно появилось новое жилье. Я полагал, что мне пора наконец вылететь из детского гнезда. Право, недостойно для человека в моем возрасте жить в гостевой спальне у сына.
Мне хотелось высказать ей эти мысли. И я улучил момент. Именно здесь и сейчас. Я едва удержался от выразительного жеста, объединяющего меня самого и ее в этой таинственной комнате, над которой спали наши дети. Надо продолжать жить, не убиваясь над тем, что стало недоступно, или на наших потерях. Надо постараться удержать то, что еще доступно, и держать крепко, изо всех сил.
Я подтянул манжеты рубашки, словно утверждаясь в собственной правоте.
– А как… насчет доступных возлияний?
– Трезв как монашка. – Я усмехнулся. Почти два года ни капли. – Оставив в покое манжеты, я перекрестился с ироничным торжеством и произнес заключительные слова присяги: – И да поможет мне Бог.
Ничего не сказав, она обошла меня и выскользнула из Капсулы Времени. Я слышал, как она прошла по передней комнате под люстрой и вышла в прихожую. В этом ее уходе я почувствовал что-то определяющее для меня, окончательное, в смысле, что ничего мне больше не светит. Я вдруг осознал, что стою один в тесной Цветочной комнате, охваченный ощущением жуткого опустошения. Могла ли она вот так просто удалиться? Неужели для нас действительно нет никакой надежды?
Опомнившись, я отправился искать ее. Она уже накинула на плечи куртку, мою старую, уже забытую вельветовую куртку.
– Хочешь, – предложила она, – я покажу, где сложены твои коробки?
Я поднял голову, встретился с ее завораживающими зелеными глазами, и мы постояли немного в прихожей, приглядываясь друг к другу. Ее взгляд неуверенный, осторожный, между бровей залегла морщинка. Я опять вспомнил, как впервые приехал сюда, вспомнил, как здесь все выглядело, вспомнил шестилетнего онемевшего Ари, дыры в половицах, которые позже сам заделал, выстругав подходящие доски. Я осознал, что мы стоим в том самом месте, где мы впервые притронулись друг к другу, впервые обнялись – или, вернее, она обняла меня, поскольку я, сам себя не узнавая, не смел обнять ее, не смел даже взять ее за руку. Это же сама звездная Клодетт Уэллс, продолжал я недоверчиво твердить себе, когда она третий раз готовила мне ужин, когда мы вместе укладывали Ари спать, а потом сидели на диване, допивая бутылку вина. Не можешь ты начать приставать к ней, безумец, лучше выметайся отсюда, пока не поставил себя в идиотское положение. Поэтому она сама проявила инициативу: да, это случилось один-единственный раз в моей жизни. Должно быть, она почувствовала мои затруднения. Я как раз поблагодарил ее за ужин и пожелал доброй ночи, уже собравшись уехать на ночлег в отель, получив на прощание легкий поцелуй в щеку, когда почувствовал, как она взялась за отворот моего пиджака и обвила другой рукой мою голову, и в тот первый раз, помню, я едва не упал в обморок, чувствуя, как теряю сознание, сердце колотилось как бешеное, кровь бросилась в голову.
– Коробки, – тупо повторил я стоявшей рядом со мной женщине в болотных веллингтонах. – Да. Это было бы здорово.
Мы вышли из передней двери, спустились по ступеням крыльца. Ясная безоблачная ночь, на фоне мерцающего неба чернели недвижимые силуэты деревьев.
– Кажется, будут заморозки, верно? – поежившись, сказала она.
Шурша гравием, мы прошли мимо машины (историю ее появления мне по-прежнему хотелось узнать) и свернули на тропу к амбару.
– Осторожней, смотри под ноги, – сказала она мне, как будто я не знал здесь каждый камень, как будто не я прокладывал эти дорожки, как будто я не думал об этом доме, этих тропинках, этой долине и этом небе ежедневно, как будто ежевечерне, ложась спать на Манхэттене, я не бродил мысленно по дорогим мне местам.
В амбаре, где, как обычно, пахло пылью, сеном и велосипедной смазкой, Клодетт махнула рукой куда-то в сторону.
– Вон они, – сообщила она.
Мы стояли, глядя на целую стену, сложенную из коробок, ящиков, чемоданов, в одном из которых я узнал портплед, который путешествовал со мной на весенних каникулах все школьные годы. Может, где-то тут еще скрывается коробка с пеплом дедушки? Вполне возможно.
– О боже, – сказал я.
– Согласна.
– Я даже не представлял, как много всего здесь осталось, как много я…
– Мне не удалось довести это до твоего сознания.
Оглянувшись кругом, я заметил беспорядочное нагромождение детских средств передвижения. Маленький трехколесный велосипед с голубой рамой, на котором Ари ездил вокруг дома, когда я впервые появился здесь. Желтый велосипед, на котором я учил кататься Мариту, придерживая сзади седло, пока не почувствовал, что она научилась держать равновесие и уже можно отпустить ее. Старая коляска Кэлвина покрылась густым слоем пыли.
– А знаешь, – внезапно сказал я Клодетт, осознав, что пора уже принести ей мои извинения, пора осмелиться взглянуть ей в глаза и покаяться, однако вместо этого у меня вырвалось: – Ты поделала протрясающую работу. Поистине потрясающую. Как же мне повезло с тобой.
Мои слова произвели непостижимое воздействие на Клодетт. На ее лице последовательно отразились озадаченность, смущение и изумление. И вдруг глаза ее наполнились слезами, их капли стекали по ресницам на щеки. Осторожно, кончиками больших пальцев, я смахнул слезинки со щек.
Она тихо охнула и, опустив голову, прошептала:
– Как тебе удается вечно изумлять меня?
– Чем же? – уточнил я и шагнул к ней, сократив расстояние между нами.
– Это сводит меня с ума.
– Да в чем, собственно, дело?
– В твоей способности говорить то… то… чего я меньше всего от тебя ожидаю. – Она откинула волосы назад и пристально глянула на меня. – Это… это чертовски сбивает с толку… Я имею в виду, что уже давно определила пределы своих чувств к тебе, а потом… – Она перешла на крик: – Потом появляешься ты, точно снег на голову посреди летнего дня, и все мои старания становятся!.. Становятся!.. – Она взметнула руку в странном отчаянном жесте.
– Чем же?
– Ничем! – воскликнула она, толкнув меня в грудь, отчего саму ее, а не меня, качнуло в сторону велосипедно-колясочного нагромождения. – И вот ты заявляешься и говоришь нечто в таком роде.
– Почему бы мне не сказать тебе, какой невероятно хорошей матерью ты оказалась? Если бы не ты, наши дети могли бы отбиться от рук, если бы не ты…
– Прекрати! – Она зажала уши руками. – Сейчас же прекрати. Я не хочу слышать этого.
– Ладно, – согласился я, – ты не услышишь от меня больше ни звука о твоих материнских достоинствах.
– Вот и хорошо.
– Превосходных достоинствах.
– Дэниел…
– Могу я высказать только еще одну мысль? Ты позволишь?
Она закрыла глаза.
– Если по поводу отправки Мариты в школу, то я отказываюсь…
– Нет, это не связано с отправкой Мариты в школу.
– Ох… Тогда о чем же?
Я набрал в легкие пыльного и холодного амбарного воздуха, вспомнив вдруг мерцающую белизну соляной пустыни, как отражались в этих застывших озерах небеса, но они продолжали хранить память о своей водной предыстории.