Там, где цветет полынь — страница 40 из 77

Сломанная, стареющая, одинокая. Наряженная в модные тряпки, как будто они могли согреть ее, обледеневшую на ветру собственного горя и злобы. Только сейчас Уля разглядела, что на холеной правой руке не виднеется обручального кольца. Но не почувствовала ни грамма удовлетворения. Ей стало жаль и маму, и Алексея, и Никитку, и себя. Но больше всех – брошенного двадцать лет назад отца.

– Как его звали? – обрывая злобную тираду мамы на полуслове, спросила Уля.

– Кого?

– Моего отца. Как его звали?

– Артем. – Ее губы скривились. – И что ты намерена делать?

– Перевезти вещи в дом, который мне оставил папа. И жить. Все просто.

– Да здесь коммунальный долг такой, что ты хоть на панель иди – не расплатишься!

– Я разберусь. – Уля посторонилась, освобождая проход. – А тебе пора. Мало ли что соседи скажут…

– Нет, это я разберусь. – Мама подхватила сумку и направилась к двери. – Я отсужу все, а тебя запру в психушку…

Но Ульяна уже захлопнула дверь. На лестнице раздались нервные шаги. Переводя дух, Уля прислонилась лбом к прохладной обивке. Сердце в груди стучало быстро и взволнованно.

Пусть матери у нее больше не было, пусть отец пропал много лет назад и, скорее всего, погиб, но в ее распоряжении была целая комната полынных записей. А это куда больше, чем привычное ничего.

* * *

Шепча что-то бессвязное, сама не понимая, к кому обращается, Уля отсоединяла исписанные листочки от старых обоев. Бумага крошилась под дрожащими пальцами, но не рвалась. Ульяна складывала записи стопками, мельком пробегая по строчкам глазами.

Ровный и понятный на первый взгляд почерк нес в себе бессвязные размышления, полные повторов, вопросов и многоточий. Отец спешил записать все, что металось в его голове, пока мысли не исчезнут или он не потеряет возможность мыслить вообще. Присмотревшись, Ульяна поняла, что каждый листок пронумерован. Написанное не было разрозненным потоком – напротив, записи оказались развешаны в хронологическом порядке.

И с каждой аккуратно отложенной бумажкой Уля в страхе вспоминала мамины уверения: отец спятил, сошел с ума, бродяжничал, видел то, чего не было на самом деле. Записи и правда казались дневником потерявшего рассудок.

Да вот только дневник этот был словно написан под ее собственную, Улину, диктовку.

«Смерть спит в их глазах. Ты смотришь и видишь… Они мертвы. Все как один. Один как все. Различаются только способы», – писал отец.

Ульяна не смогла сдержать нервного смешка. До чего сложно ей было принять эту истину от Рэма. Сумел бы отец рассказать обо всем мягче и гуманнее? Но пути, которые вели их по полынному полю, кажется, были одинаковы.

«Если поверить в реальность происходящего, сразу становится легче. Кто-то считает в уме со скоростью компьютера, кто-то стоит на руках, а ты видишь чужую гибель. Надо просто жить с этим».

Когда противоположная от входа стена была очищена от записок, Уля осторожно присела на краешек стула и выдохнула, чтобы хоть немного унять дрожь. Теперь на столе высились пачка пожелтевших бумажек и пригоршня ржавых английских булавок, которыми некоторые записи были приколоты к обоям. Пальцы противно стянул старый бумажный клей, от него же чуть заметно горчило на языке. Или это полынь просачивалась из дневника отца, тонувшего здесь в омуте своих мыслей и вопросов? Уля нервно провела ладонью по лицу, собираясь с духом, и взяла в руки верхнюю бумажку с кривой единицей в углу.

«Я начинаю чувствовать странные изменения, – писал отец на разлинованной странице блокнота. – Иногда мне кажется, что мир двумерен, а все вокруг лишь картонный фон. Но я знаю, где прячется третье измерение – во тьме под моими веками. Она будто живая, мерно дышит, я даже слышу ее дыхание. Ощущаю его на коже. Оно горькое, как трава в оврагах.

Света говорит, что я стал рассеянным. Она похожа на картонную куклу, которую наряжают в вырезанные из бумаги платьица. И мне хочется скомкать ее в кулаке, лишь бы она не отвлекала меня от тьмы, дышащей мне в лицо».

Уля медленно опустила веки, позволяя темноте под ними себя окутать. Она сама чуяла ее дыхание – горькое, ровное, живое. Она понимала, о чем пишет отец. Но было достаточно представить, как часами он сидел, погрузившись в себя, не реагируя, не слыша, чтобы понять: мама и правда могла его бояться.

«Вчера долго шел вслед за женщиной. С остановки по незнакомому району. От женщины пахло тьмой. Я так долго пытался понять, что наполняет ее. А тут почуял это в автобусе. Кажется, Света просила купить какие-то витамины, и я ехал за ними. Не помню. Запах стер все остальное. Вынес за скобки. Я просто вышел за ним на чужой остановке.

У женщины были каштановые волосы. Я смотрел на них и шел. Запах становился все сильнее. Женщина ускорила шаг, потом побежала, и я за ней. Пытался догнать ее, спросить, что это за запах – мокрая трава, багульник, можжевельник? Что? Мне нужно было знать! Я схватил ее за руку, когда она повернулась ко мне.

Нет, это невозможно объяснить. В ее глазах была смерть. Я увидел, что она умрет ближе к весне, солнце из окна лилось на ее бледные руки, исколотые капельницей. Наверное, рак, потому что на койке она лежала совсем лысая… Эти волосы, они были так близко, но там… Их не было совсем. Кажется, я закричал. Она ударила меня сумкой, пряжкой разбила губу. Кажется, убежала. Я не помню. Меня рвало на асфальт. А потом я пришел домой. Света со мной не разговаривает. Губа распухла. И я не знаю, что видел».

Уле никогда не приходила в голову мысль записывать пережитое. Овеществлять его. Но отец с маниакальной точностью описывал каждый случай, каждый приступ и встречу с полынью. Они занимали в его записях главную роль, почти все место. Жене оставалось лишь ютиться на задворках. Картонной куклой, требующей внимания. Это было несправедливо, но Уля вновь и вновь ловила себя на том, что у нее не выходит осуждать незнакомого, но родного ей Артема, который все глубже уходил в собственную тьму, забывая об оставшихся по эту сторону.

«Утром Света сказала, что будет ребенок. Глаза у нее красные. Плакала. Опять плакала. Все плачет и плачет. Обнял ее. А ночью следил. Парень. Сутулый. Собирался спрыгнуть с крыши. Я его во дворе встретил, он попросил огоньку. Я сразу понял. Сразу.

Он сам еще не решил. А я знал, что так и случится. Поднимется на крышу и сделает шаг в свою пустоту. Я видел его сутулую спину в оранжевой куртке. И снег внизу. И лампочку у выхода с чердака. Значит, скоро уже. Недолго ждать. Ходил за ним до вечера. Парень пил водку у ларька. Я прятался за будкой и вдыхал глубоко. Горько пахло. Может, болиголовом? Надо проверить.

Мне повезло – парень допил и пошел к высотке. Быстрый такой. Молодой еще просто. Кажется, у дома стояла Света, но я прошел мимо. Меня мутило и трясло. Парень долго стоял на крыше. Мялся, стонал. А голова кружилась у меня, желудок стискивало у меня, но я знал, чего жду. Дождался. Лампочка у выхода моргнула, парень шагнул вниз. Все так. Как я видел, так и вышло.

Плакал, пока шел домой. А дома плакала Света».

Уля отложила испещренную ровными строчками записку, спрятала лицо в ладонях и долго сидела так. Возможно, точно так же, повернувшись спиной к жене, сидел когда-то Артем. А мама – испуганная и уставшая Света – лежала на кровати, положив ладонь на еще плоский живот.

Почему отец не попытался объяснить ей, что с ним происходит? Уля знала ответ: она сама боялась быть осмеянной и непринятой. Но зачем тогда было так мучить жену? Почему упивающийся полынью Артем не ушел первым, до того как узнал, что станет отцом? Ведь он не стеснялся своей мании, он хотел видеть смерть, он искал травяную горечь, а не бежал от нее, как Уля. Отец не испытывал ужаса и жалости. В тот момент он и правда был сумасшедшим. Мама не соврала.

Уля читала записи о бесконечной слежке за умирающими, будущими жертвами маньяков и несчастных случаев, и тошнота поднималась по горлу – горькая, но не травяная. Желчная. Пусть Артем не убивал собственными руками, но он стремился видеть смерть. Он никак не мог отгадать, что за запах преследует его, поэтому шел вслепую, все чаще закрывая глаза. Ему нужна была тьма под веками как ориентир. Зрение подключалось позже, чтобы он мог рассмотреть и впитать в себя момент настоящей смерти. И еще один. И еще.

Мамы в историях становилось все меньше. Артем уже не работал. Момент его увольнения уместился в одну строку: «Звонили со службы, наконец-то я освобожден от необходимости бывать там». На что они жили, Уля не узнала. Видимо, мама работала до самых родов. Видимо, отец просто не замечал этого, отдавшись своим желаниям до самого конца.

День Улиного рождения был запечатлен на небольшом куске белой бумаги. Сиреневые чернила почти выцвели, но Уля сумела прочесть написанное:

«Родилась дочь. Я был на деле. Дело дельное у меня. Дело дедовское.

Увидел, что в переходе упадет дед. Кровь и грязь. Грязь и кровь. Кто-то толкнул, он упал. Десять дней дожидался, когда уже. Дед по лестнице шарк-шарк. И все не падает. Я уж подумал: вдруг это моя рука? Моя рука должна его толкнуть? Но сегодня он упал. Не пришлось помогать.

Дома звонил телефон. А я все нюхал свою куртку. Пахнет. Пахнет горечью. Может, это цикорий? Нет. Телефон надрывался. Я поднял трубку. Какая-то женщина сказала, что у меня родилась дочь. Я выключил телефон из сети. В комнате стало тихо. Хорошо стало. Надо проверить, как пахнет розмарин. Скорее всего, это он».

Уля пролистнула с десяток страничек, почти физически чувствуя, как испаряется в ней теплая привязанность к отцу, так щедро оставившему ей в подарок эту квартиру и эти записи. Он даже не заметил ее появления. Маньяк хренов! Это была полынь, идиот ты этакий. Не болиголов, не цикорий, не розмарин – полынь! Может, пойми ты это, рождение дочери показалось бы тебе более важным событием, чем смерть беспомощного старика, которого ты выслеживал две недели, пока жена донашивала твоего ребенка?

Больше прочего Ульяну приводило в ярость, что эта охота была бессмысленной. Артем не искал подарочки для Гуса. Он вообще не был с ним знаком. Он просто получал извращенное удовольствие от собственной прозорливости. Раз за разом. День за днем.