Краюхин слушал молча. Все это он не просто знал: он это и вывел. Теоретические предпосылки неизбежности прихода человечества к коммунизму. Рост производительности труда и ограниченность всех ресурсов планеты. Двадцать лет назад он написал брошюру. А. Краюхин, «Неизбежное завтра». Теперь вот этот дубок излагает ему основы его же собственной теории. Сейчас начнет делать выводы. Выводы первого порядка…
— …и чем большее число людей пройдет нашу школу, освоят науку жить в коммуне — тем легче, проще, безболезненнее вся страна сумеет сориентироваться в меняющихся обстоятельствах, тем…
— Ты демагог, Федор, — перебил Краюхин. — И, что хуже всего, ты неумелый демагог. Школу жизни нельзя пройти на наглядных примерах, и в человеческих катаклизмах бесполезен любой опыт. Ты думаешь, когда начнется это, мы будем иметь хоть какие-то преимущества перед остальными? Ты ошибаешься. Преимущества будут иметь те, кто сумеет превратиться в крыс — или хотя бы в волков. Поэтому твое предложение бесполезно с одной стороны — и безусловно вредно с другой. Мы существуем до сих пор только потому, что держим жесткую оборону от окружающего мира и допускаем к себе одного из тридцати приходящих. Много званных, да мало избранных — это и про нас. Пока мы держим такую высокую планку, к нам стремятся лучшие. И из лучших мы отбираем самых замечательных. Опусти мы планку…
— Я не считаю, что мы должны менять критерии приема. Но помочь другим организовать коммуны по примеру нашей…
— Никому нельзя помогать, — сказал Краюхин. — Никому. — он заглянул в чайник, покачал головой, встал. Стахов дернулся было помочь, Краюхин махнул на него рукой. Кипяток в кубе еще был. Он заварил покруче, набросил на чайник полотенце, вернулся, сел. Стул тяжело скрипнул. — Помогать нельзя. Мы — это опыты природы над человеком, понимаешь? Над человеком, над обществом. Ты что, уверен, что мы избрали наилучший вариант развития? Я нет. Пусть другие упираются и изобретают. Не будем мешать…
— Тогда я не понимаю, как ты мог, не будучи уверенным в своей правоте…
— Мог, — Краюхин пристукнул по столу кулаком. — И смогу еще, если потребуется. Я уверен в нашем деле в целом, — сказал он, смягчаясь, — и именно поэтому не уверен в каждой отдельной детали. Если угодно: я могу позволить себе сомневаться в деталях потому, что абсолютно убежден в целом. У тебя, как я понимаю, противоположные проблемы…
— У меня просто другие проблемы, — сказал Стахов, не обижаясь. Его вообще было трудно обидеть — такой он был упругий и кругленький. — Завтра приезжают два козла из Всемирного совета церквей. С ними, естественно, помощник губернатора, из наробраза, из земства… Короче, засада. Опять будут подводить нас под «тоталитарную секту»…
— Старая песня.
— Однако поется…
— Им просто больше нечем нас припереть — а припереть хочется. Давай, я с ними встречусь? Скажу, что коммуна создана по образцу раннехристианской: там тоже полагалось отдавать все имущество при вступлении. Просто у нас либеральнее: там за попытку выхода из общины карали смертью, а мы выдаем подъемные для обустройства на новом месте…
— Ты скажешь… — Стахов помрачнел. — А это правда — про кару смертью?..
— Читай «Жития Святых». А что?
— Да ходят какие-то дурацкие слухи… Маруся рассказывала. Будто бы мной — мной, представляешь! — создан какой-то «эскадрон смерти», который выявляет тех, кто хочет бежать, и убивает их. Будто бы это еще с Мирона началось…
— О, черт! — Краюхин отодвинул чашку. — Опять. Тогда болтали, будто я Мирона утопил, теперь… А кто болтает, Маруся не выяснила?
— Языки все равно не отрежешь, — махнул рукой Стахов. — Обидно. Не буду я на новый срок заявляться.
— Значит, те, кто сбежал — не сбежал, а убиты? — задумался Краюхин. — Сколько их у нас было?
— Семеро за последний год.
— И на их счет никаких сомнений?
— Абсолютно. Разве что Соня Красулевская…
— Напомни.
— Прошлым летом. Поехала из города в детский лагерь и не доехала. Хватились только через три дня, искали — ни самой, ни велосипеда, ни следов каких-нибудь. И дома все цело. Другие, если помнишь, вещи забирали. Но у Сони два брата в Барнауле, да и сама девка такая, что нигде не пропадет. С другой стороны, ни с кем никогда ни полслова о том, что ей тут не в масть. Вот — казус…
— Красулевскую я вроде бы помню, — кивнул Краюхин. — Все с ребятишками возилась. Жалко, если с ней что случилось.
— Вот. А болтают, что это я, значит…
— А не ты?
— Толя, ты бы фильтровал базар…
— Извини. Просто люди логичны и злопамятны — что удивительно сочетается у них с полной алогичностью и отсутствием какой-либо памяти вообще. Коммунизм и чека — близнецы-братья, это вбито с детства. Эрго…
— Но у нас же нет никакого чека!
— Следует создать, или оно возникнет само. Вернее, она. Комиссия. Если уже не возникла.
— Что?!
— Ты ведь меня понял, Федор. И, думаю, сам догадывался. Короче, нам нужно очень быстро собрать несколько умных и энергичных ребят — и расследовать эти случаи исчезновения с точки зрения возможных убийств. Все это воняет, Федор, и никакие таблетки…
— Я тебя не понимаю, Толя, честное слово. Говори проще, прошу тебя.
— И не говори красиво… Я подозреваю, что где-то в нашей среде созрело тайное общество, взявшее на себя обязанность карать отступников — состоявшихся или потенциальных. Вот так.
— Но… зачем это?
— Может быть, им кажется, что мы живем недостаточно праведно. Ты же вот хотел помочь новым коммунам. А может быть, они хотят сэкономить для общины пару-тройку рубликов. Или приучить всех к мысли, что законы следует блюсти: положено уходить голым — уходи голым. Или они просто маньяки.
— Да ну тебя…
— Федор, я не шучу. Это самая большая опасность, с которой мы сталкиваемся. Если позволишь, я завтра же передам транспортный парк Зайчику — и займусь этим делом сам.
— Но ведь надо как-то посоветоваться…
— Ни в коем случае. Полная, кромешная тайна.
Солнце уходило, и небо меж полузадернутых штор было медно-медовым. Пологий луч, пролетевший уже под кронами сосен, заглянул в забытое на подоконнике зеркало и лег, умиротворенный, на стену, на старый плакат турбюро «Тропа», где семилетняя Алиса изображала счастливую альпинистку на снежной вершине, и другая Алиса, трижды семи и еще чуть-чуть, подняла руку и задумчиво обвела солнечного зайчика по контуру пальцем, и снова обвела, и снова…
— Ты думаешь о чем-то? — спросил Золтан тихо.
— Не знаю… — Алиса повернулась к нему и, выпятив губу, дунула на упавшую на глаза прядь волос. — Жалко, что уже вечер.
— Жалко, — сказал Золтан. — Это был хороший день.
Это был первый день, который они пробыли вдвоем весь: от восхода до заката. Жена Золтана, Мирка, еще затемно уехала с Келли и Ивановыми на базар в Тарасовку — продавать молодую картошку. Вряд ли они вернутся до полуночи, и все же…
— Надо подумать, как тебя незаметно выпустить, — сказала Алиса зачем-то, нарушая ею же учрежденное правило не говорить вслух о сложностях этой любви.
Золтан сел, потянулся за одеждой.
— Подожди, — выдохнула она. — Еще рано… Не уходи. Не хочу так.
Он молча обнял ее, прижал к себе. Алиса положила ему руку на грудь, провела по черным, с сильной проседью, волосам. Золтану было тридцать восемь, просто он рано поседел, как это часто бывает у балканцев.
— До сих пор изумляюсь, что ты такой смуглый, а я такая светлая, — Алиса тихонько засмеялась. — Дружба народов, смотри… — они переплели пальцы рук, и вышло, как на плакате из музея.
— Я тебя по-настоящему люблю, — сказал вдруг Золтан, тоже нарушая запрет на это страшное слово. — Я тебя люблю, и надо что-то делать, потому что больше так нельзя жить…
Алиса покачала головой, и он плечом поймал это движение.
— Даже в самом крайнем случае — мы уйдем вместе, и все. Неужели мы не проживем в большом мире? Я ведь умею много всего, я просто умею работать, наймусь строителем…
— …и будешь приходить домой грязный и усталый, после двенадцати часов на ветру, и падать на диван, и съедать не глядя то, что я тебе подам, и засыпать перед телевизором? Милый, я видела все это… Знаешь, что я тебе скажу? Если меня вдруг выгонят отсюда — а к этому идет, вот в чем беда… если выгонят — я повешусь прямо на перилах моста. Меня слишком круто брали в оборот, чтобы я хотела туда вернуться. По крайней мере, не в этом году. И не в следующем. Может быть, через пять лет. Может, никогда. Понимаешь?
— Я тоже там жил, — Золтан погладил ее по голове. — Скитался. Как цыган: без родины, без документов. Ничего нельзя. Детей кормить нечем. Воровал. Ты знаешь.
— Ты не был рабыней.
— Не был. Это так…
Алиса пробыла «рабыней» три года: ее сдавали внаем богатым суданцам, арабским шейхам, бухарцам, филиппинским купцам, чеченским нефтяным князькам… С нею можно было делать все, что угодно — кроме как убить, конечно. За убийство с нанимателя спросили бы так, что потом и следа бы его не нашли. Впрочем, настоящий садист ей попался только однажды, перс с безумными глазами. Остальным просто было лестно иметь белую рабыню…
— Знаешь, — сказала вдруг Алиса, — мне страшно за наших детей. Здесь они вырастают, как птицы в дому. Ну, умеют они построить дом, сложить печь… Разве же это нужно уметь там? Представь себе, что с коммуной что-то случится. Разгонят, сама распадется. И что будут делать они, приученные к любви?
— Многие погибнут, — сказал Золтан неожиданно спокойно. — Многие выживут. Кое-кто добьется успеха.
— А твоя Ветка?
— Выживет, но успеха не добьется. Успеха с точки зрения большинства, — пояснил он. — У Ветки может оказаться свое понимание успеха.
— Ты страшный человек, Золтан, — сказала Алиса. — Из темного камня. Как Командор. Его шаги… Слушай, — она привстала. — Почему дети чего-то боятся? Они что, предчувствуют то, о чем мы говорим?
— Может быть, — Золтан кивнул. — А может быть, им не хватает настоящего страха, и они придумывают страшилки. Когда я был маленьким, все безумно любили фильмы ужасов. А когда пришел настоящий ужас, их разлюбили. Взрослые у нас тоже боятся, ты заметила?