Опустившись на последнюю ступень, он хочет повернуть вспять, но тогда им овладевают муки совести, давят и терзают его без просветления. Осаждаемый призраками, подобно зверю издавая смертные вопли, переживал он искупительные ночи. Его видели убегающим в уединенные покои замка. Он плакал, бросался на колени, клялся пред Господом, что покается, давал обеты основать благочестивые установления. Учредил в Машекуле духовную общину в честь святого Иннокентия. Говорил, что затворится в монастырь, пойдет в Иерусалим, как нищий вымаливая себе пропитание.
Но мысли громоздятся в его стремительной, пламенной душе, проносятся, скользят одна за другой и, угасая, оставляют темные следы. В сокрушении и скорбном плаче он снова низвергается в сластолюбие, безумствует в похотливом исступлении, бросается на приведенного ребенка, вырывает у него зрачки, не выпускает из рук окровавленные белки глаз, схватывает шишковатую палку и до тех пор бьет ею по черепу, пока не обнажается мозг!
Скрежещет зубами и смеется, когда заструится кровь и обрызгает его гуща мозга. Затем, точно затравленный зверь, убегает в лес, а соучастники моют пол и осторожно спешат спрятать труп и платье.
Он блуждает в лесах, окружающих Тиффож, в лесах мрачных, далеких и дремучих, какие еще до сих пор тянутся близ Карноэ в Бретани.
Рыдая, бредет он, сам не ведая куда, потрясенный, мучимый слетающимися к нему призраками, смотрит, и вдруг ему мерещатся черты непристойности в вековых деревьях.
Как будто перевоплощается пред ним природа, и растлевает ее уже одно его присутствие. Впервые постигает он недвижное бесстыдство лесов, впервые раскрываются для него срамные образы деревьев.
Дерево представляется ему живым существом, которое, стоя вниз головой, прячет ее в волосяной покров корней и, раздвинув ноги, вытягивает их в воздухе. Он видит, как распадается оно множеством бедер, извивающих раскинутые ноги, видит, как они все уменьшаются по мере удаления от ствола. Между ногами обрисовывается другое изветвление и, мельчая от сучка к сучку, повторяется до самой вершины недвижимое любодейство. Иногда ствол кажется ему фаллосом, устремленным вверх и исчезающим под юбкою листвы, или фаллос обнажается, наоборот, из-под зеленого покрова и вонзается в бархатистое чрево земли.
Его страшат видения. В белеющей, гладкой коре высоких буков ему чудится белая кожа отроков, своей матовой белизной подобная пергаменту. В черной, шероховатой коре вековых дубов он узнает толстую, грубую кожу нищих. Впадины, зияющие между раздвоением ветвей, овальные трещины зарубок, дуплистые складки, чернеющие в древесном лыке, превращаются в срамные члены тел, в разверстое естество зверей. В извивающихся ветвях мерещатся ему лики под мышками и сереют лишаи завитками подмышечных волос. Ранами источены стволы деревьев, изборождены глубокими рубцами в пелене алого бархата, в уборе мхов!
Повсюду восстают из земли непристойные лики и бесчинно заполняют небесную твердь, вытворяя игры сатаны. Облака раздуваются, как груди, разрываются, образуя бедра, закругляются плодоносным чревом, рассыпаются млечными цепями. Они едины с мрачным шабашем деревьев, являющих беспрерывное сплетение исполинских или карликовых бедер, могучих знаков V – треугольников женской плоти – уст содомских, сочащихся расщелин! Но меняется вдруг мерзостный пейзаж. Жиль видит стволы, обезображенные отталкивающими полипами, изуродованные волчанкой. Замечает язвы и наросты, буравящие раны, гнойные нарывы, жестоких костоедов. Земля смердит болезнями, пред глазами его венерическая клиника деревьев, и на повороте аллея ярко вырисовывается кроваво-красный бук.
В падении пурпурных листьев он чувствует заливающий его дождь крови. Ему грезится, что в дуплистом стволе обитает лесная нимфа и, разъяренный, жаждет он приникнуть к телу богини под покровами коры, овладеть, надругаться, осквернить дриаду в еще не ведавшей людских безумий обстановке!
Маршал хотел бы быть дровосеком, чтобы умертвить и истерзать дерево, он неистовствует, рыкает, как зверь, угрюмо вслушивается в лес, отвечающий на его вопли воющими переливами ветров. Стихает, плачет, блуждает, пока не добредет наконец обессиленный до замка, не свалится, как подкошенный, на свое ложе.
Менее туманны теперь призраки, устрашающие его сон. Исчезают сладострастные сплетения ветвей, похотливые соединения лесной чащи, отверстые расщелины коры, зияющие разрывы кустов. Высыхают слезы листвы, бичуемой ветрами, растворяются в сером небе матовые клубки облаков... и в великом молчании слетают к нему суккубы и инкубы.
Бесы кружатся вокруг него в виде воскреснувших умерщвленных им жертв, пепел которых он приказал развеять по канавам, и осаждают его тело. Он обороняется, захлебывается в крови, мечется, скорчившись, ползет на четвереньках, точно волк, к Распятию и, стеная, припадает устами к его подножию.
Он сотрясается, охваченный внезапным превращением. Трепещет перед Христом, как бы созерцающим его своим изможденным ликом. Клянется, что раскается, умоляет пожалеть, рыдает, плачет и, ослабев, испуская тихие стоны, устрашенный, слышит вдруг в голосе своем плач отроков, призывавших матерей и вопивших о пощаде!
Преследуемый видением, которое он измыслил, закрыл Дюрталь тетрадь с заметками и подумал, пожимая плечами, что жалки в общем волнения его души, обращенной к этой женщине, и что и его и ее вожделения в сущности грех мещанский, грех трусливый.
Легко будет объяснить мое появление, которое может показаться странным Шантелуву после того, как я не заходил к нему уже несколько месяцев, думал Дюрталь, направляясь на улицу Банье. Маловероятно, впрочем, что я застану его дома, иначе какой смысл сегодняшнего свидания? Но если он даже у себя, я всегда смогу сочинить, что слышал от Герми о его приступе подагры и пришел справиться о его здоровье.
Он поднялся по лестнице дома, в котором жили Шантелувы, по старой, очень широкой лестнице с железными перилами, со ступенями, обрамленными деревом, выстланными красными плитками. Освещалась она старинными с рефлекторами лампами, увенчанными абажурами в виде шишаков из листового железа, выкрашенных зеленой краской.
От старинного дома веяло прохладою могил, исходил своеобразный клерикальный аромат, в нем ощущался тот не чуждый торжественности оттенок интимности, которого не найти в скученных коробках современных зданий, под сенью которых бок о бок с содержанками ютятся семьи мирных, степенных мещан. Дом нравился Дюрталю, и Гиацинта казалась ему желаннее в этой строгой обстановке.
Дюрталь позвонил в бельэтаж. Длинным коридором служанка провела его в гостиную. Осмотревшись, он убедился, что ничто не изменилось со времени его последнего посещения.
Тот же покой, просторный и высокий, с окнами, уходящими ввысь, с камином, украшенным бронзовой статуэткой Жанны д'Арк, Фремье и двумя японскими фарфоровыми круглыми лампами. Он узнал рояль, заваленный альбомами стол, диван, кресла в стиле Людовика XV с узорчатой обивкой. Зеленели перед каждым окном чахлые пальмы в голубых китайских вазах на подставках поддельной слоновой кости. На стенах тусклые религиозные картины, нарисованный в три четверти портрет Шантелува в молодости, опустившего руку на стопку своих книг. Лишь древний русский складень черненого серебра да резной по дереву Христос XVII века работы Богар де Нанси на бархатном ложе в старинной деревянной золоченой раме одухотворяли немного пошлость обстановки, отзывавшейся мещанами, справляющими Пасху, принимающими у себя дам милосердия и духовенство.
Яркий огонь пылал в камине. Покой освещался очень высокой лампой под широким абажуром из розовых кружев.
«Как пахнет здесь ризницей», – подумал Дюрталь, и в этот миг открылась дверь.
Вошла госпожа Шантелув, закутанная в пеньюар из белой легкой ткани, благоухающая франшипаном. Пожав Дюрталю руку, она уселась напротив, и он заметил выглядывавшие из-под пеньюара ажурные шелковые синие чулки и лакированные туфли.
Они заговорили о погоде. Она сетовала на упорство зимы, жаловалась, что все время мерзнет и дрожит, невзирая на усиленную топку, и протянула ему свои холодные руки. Потом нашла, что он бледен, затревожилась о его здоровье.
– У вас слишком печальный вид, мой друг, – заметила она.
– О, еще бы, – возразил он с некоторой рисовкой.
Помолчав, она продолжала:
– Я убедилась вчера, как сильно вы жаждете меня! Но зачем, скажите, зачем стремиться к этому концу?
Он описал в воздухе неопределенный, раздосадованный жест.
– Какой вы странный. Сегодня я перечитывала одну из ваших книг и отметила такую фразу: «Прекрасны лишь женщины, которыми не обладаешь». Согласитесь, что, написав это, вы были правы!
– Не знаю. Я не чувствовал тогда любви!
Она покачала головой.
– Подождите, надо предупредить мужа, что вы здесь.
Дюрталь замолк, задумавшись над своей истинной ролью в этом доме.
Она вернулась вместе с Шантелувом. Он был в халате, и ручка торчала у него в зубах.
Положив ее на стол и заверив Дюрталя, что здоровье его вполне поправилось, пожаловался, что завален работой, изнывает под непосильным бременем трудов:
– Мне пришлось прекратить мои званые обеды и приемы, я даже не бываю больше в свете, с утра до вечера прикован к письменному столу.
На вопрос Дюрталя, осведомившегося о содержании его трудов, он сообщил, что составляет ряд томов, описующих жития святых. Общедоступная, анонимная работа, предназначенная! для заграницы и заказанная ему одной фирмой из Тура.
– Да, – со смехом заметила жена, – но знайте, у них ужасно запущенный вид, у святых, которыми он занят.
Видя недоумевающий взгляд Дюрталя, Шантелув объяснил, в свою очередь смеясь:
– Она права, выбор лиц зависит не от меня, и, право, можно подумать, что издатель намеренно хотел навязать мне восславление неопрятности! Я описываю блаженных, большинство которых утопало в отчаянной грязи: св. Лабрия, который своими гадами и смрадом способен был оттолкнуть даже конюхов; святую Кунигунду, униженно пренебрегшую своим телом; святую Опортунату, не употреблявшую никогда воды и лишь слезами омывавшую свое ложе; святую Сильвию, никогда не умывавшую лица; святую Радегунду, никогда не сменявшую власяницы и спавшую на куче пепла. И еще многих других, неприбранные главы которых мне предстоит опоясать золотым венцом!