Там, за рекою, — Аргентина — страница 22 из 89

И поэтому сегодня название «криожьё» — это прямая противоположность словам «эстранхеро», «гринго» или «интрусо», которые являются всего-навсего логическими ступенями весьма мало уважаемых понятий: иностранец, новичок, чужак. Просто невероятно, что здесь, особенно при новом режиме — перонизме, так быстро удалось объединить национальные элементы самого различного происхождения и создать из них новую гомогенную нацию. Одним из средств было насильственное закрытие общества «Unión Eslava», объединявшего все ветви славянских поселенцев в Аргентине. Вся его собственность была конфискована, руководители арестованы, сеть организаций ликвидирована.

Профессор университета в Буэнос-Айресе Алехандро Е. Бунге некоторое время назад опубликовал весьма интересные демографические материалы об Аргентине. Он исследовал линию развития иммиграции и пришел к любопытным выводам. Из общего количества населения в 1914 году 7885 тысяч человек 5527 тысяч были креолы, то есть рожденные в Аргентине от предков-европейцев. Остальные 31, 2 процента были переселенцы первой генерации, рожденные за пределами Аргентины. К 1940 году численность населения возросла до 13130 тысяч, из которых число переселенцев составляло уже только 13 процентов. Профессор Бунге утверждает, что космополитическая Аргентина скоро станет страной без иностранцев, и доказывает это наглядными диаграммами в виде деревьев, на которых с первого взгляда видно, как крайние нижние ветви, обозначающие младшее поколение переселенцев, быстро поднимаются вверх, а принадлежащие старшему поколению — быстро отмирают.

Эти перемалывающие национальности жернова вращаются безостановочно. Они уже давно затягивают и нашу многочисленную колонию, живущую в Чако, хотя многие чаконцы стараются это скрыть. И только представители старшего поколения как-то инстинктивно пытаются уберечься от них. Они сделали для этого почти все, что было в их силах. Они основали чешские общества, чешские хозяйственные кооперативы, сокольские объединения; отмечали национальные праздники своей родины и дни рождения президента, старательно репетировали чешские любительские спектакли, издавали газеты для земляков, построили на собственные средства даже школы и добивались от аргентинского правительства только одного: прислать им аргентинского учителя и разрешить дополнительные курсы родного языка, чтобы дети не забывали языка своих отцов. А второму поколению нет никакого дела до всех этих усилий. Это только осложняет ему жизнь.

Образ мышления детей ярче всего проявляется в играх. В это время их мысль непосредственна и прямолинейна, как путь мяча, летящего в ворота.

— Dame una atomikal — орал по-испански маленький Панчо, или по-чешски — Франтишек, под окнами нашей комнаты, где ребята из чешского интерната гоняли пелоту — мяч. — Дай-ка мне одну атомную!

Ни разу он не крикнул того же по-чешски, хотя вынужден был говорить на языке своего отца каждый раз, когда мы пускались с ним в беседу. Но он очень скоро сдавался и с третьей фразы снова переходил на испанский. Точно так же было и с детьми, которые носили нам обеды из кухни, помещавшейся в другом здании. Они здоровались с нами по-чешски, роняли несколько фраз, чтобы избежать долгих разговоров, и, как только оказывались за дверью, ставили крест на чешском языке.

Вот что случилось приблизительно через месяц после нашего приезда в Чако. В тот день в Лондоне на Олимпийских играх происходила встреча по баскетболу между Аргентиной и Чехословакией. В полдень нам сообщил об этом восемнадцатилетний сын управляющего интернатом. Он уже закрывал за собой дверь, но вдруг обернулся и сказал:

— Ну погодите, мы вам влепим!

Вот тебе и на! Сын родителей из Моравы говорит по-чешски, что они нам, чехам, влепят.

Вечером он пришел как в воду опущенный и сказал сокрушенно:

— Гм, все-таки вы нас побили…

Мы признали правоту профессора Бунге. Да, Аргентина будет страной без иностранцев. И это произойдет раньше, чем подрастет новое поколение.

ГРИНГО ЗА ВСЕ ПЛАТИТ ВТРИДОРОГА


На лице Штефы заиграла странная улыбка. Костлявые пальцы его руки вцепились в края стула, а высокая фигура выпрямилась. Этого со Штефой не случалось, даже когда он запрягал мулов. Глядя на его сгорбленную спину, можно было отчетливо себе представить годы, которые он провел, корчуя пни, запустившие щупальца своих корней глубоко в землю, и сгибаясь над коробочками хлопчатника.

Но сейчас вокруг Штефы не было ни чакского леса с его колючками, ни поля. Он неподвижно уставился на каменный пол саэнспеньской школы, а мысли его были где-то далеко за океаном.

— Вы хотите знать, как я попал в Аргентину?

В глазах его появился задорный мальчишеский огонек.

— Сейчас мне просто не верится, что когда-то я, бывало, танцевал среди наших словацких девчат и парней. Я ведь четыре года был у них заводилой. Ах, что это было за время! Мы целую неделю могли работать в поле с утра до ночи. Зато уж в воскресенье пели и танцевали!

И Штефа словно испугался своего восклицания, неожиданно вырвавшегося у него при воспоминании о Моравской Словакии.

— Была там и дивчина, как же без этого! Я готов был драться из-за нее со всей деревней, так она мне по сердцу пришлась. Только была она из богатых. У меня же, кроме вот этих двух рук, ничего не было. А ей этого казалось мало. — Штефа замолчал, и рука его потянулась к стакану. Он подержал его некоторое время в ладонях, потом отхлебнул глоток красного вина. — С тех пор вот уже почти двадцать лет, как видите, пью его. Да разве это сравнишь с нашим, словацким! Только в горах, в Мендосе, его еще можно считать вином. В Буэнос-Айрес или в Росарио его привозят наполовину разбавленным водой. А чтобы оно не испортилось и не потеряло цвета, туда, говорят, добавляют кебрачовый экстракт.

Солнце уже давно скрылось за лесом, и сквозь переплеты окна в комнату торопливо прокрадывались сумерки.

— Не зажигайте света, — тихо попросил Штефа, — в темноте лучше вспоминается… Знаете, это у меня никак не выходило из головы. Когда я возвращался с последнего свидания с нею, кошки скребли у меня на душе. Но тут во мне заговорило упрямство. «Раз ты так, ну и я так», — сказал я себе и быстро зашагал к трактиру, в котором еще издалека слышались песни. Там меня, заводилу, уже ждали.

«Гей, Штефа, что-то ты сегодня рано возвращаешься от дивчины, не случилось ли чего?» — услышал я еще с порога. «Да так, не поладили», — через силу сказал я. И вдруг слышу: «И ты позволяешь, чтобы девка тобой командовала? Посмотри, я пятьдесят тысяч из Аргентины привез. Хочешь, поедем туда со мной?»

Ехать мне не хотелось. Кто знает, какая она, эта Аргентина, что там за люди. Чего доброго, там и поговорить не с кем будет, раз языка их не знаешь. И уж наверняка никто там не станцует так, как здешние ребята. Но упрямство взяло верх. Я подумал: будут теперь надо мной, заводилой, смеяться, что я с девкой не сладил, или подумают, что я моря испугался…

«Так что, поедешь?» — спрашивает в это время наш американец. Я кивнул. А через месяц я уже получил из Праги все бумаги. Если бы не они и если бы я не ухлопал на них столько денег, я бы в последнюю минуту раздумал. Со всех окрестностей в Лужицы пришли проводить меня ребята. Пришли наши, лужицкие, из Тещиц и Микульчиц и даже из Бояновиц пришли. А пели и танцевали так, что у меня даже в горле сдавило. Кое-кто одобрял меня, но куда больше было тех, кто отговаривал. Только тогда я понял, как ребята меня любили. И тут я еще сильнее пожалел, что мне приходится с ними расставаться. «Ну, ничего, это ненадолго, — уговаривал я сам себя, — побуду там, за океаном, годик-другой, забуду свое горе, а потом вернусь». В последний раз я помахал им рукой, когда поезд тронулся и хор на перроне запел: «За можем ми руже квитла, я ю тргат небудем, миловал сем шварне девче, виц миловат не будем…»[26] Вытер я украдкой слезы и стал смотреть из окна на убранные поля и опадающие листья. Это было в октябре, в двадцать девятом году… Штефа немного помолчал.

— Давненько. А ведь вы хотели через два года вернуться.

— Да. Так я себе это представлял. Но человек предполагает, а бог располагает. Чтобы вышло дешевле, мы ехали пароходом, на котором возят скот. И все равно, когда я приехал в Буэнос-Айрес, в кармане у меня осталась одна мелочь. Я обменял ее в банке, и, после того как заплатил какие-то пошлины, у меня осталось ровно десять сентаво. Я собирался ехать куда-то в Сантьяго-дель-Эстеро, на сбор альфальфы, но потом мне сказали, что в Аньятужье,[27] где в то время много строили, каменщиком я заработаю больше. Мне отыскали это место на карте и сказали, что на каком-то индейском языке Аньятужья значит «старый черт». «Не будь, — сказали, — суеверным и поезжай». Аньятужья находилась где-то на пути из Санта-Фе в Тукуман, куда в то время многие переселенцы ездили работать на сахарные заводы. «На худой конец, — сказал я себе, — если там не понравится, знаешь, куда бежать к своим». Как сезонному рабочему, дорогу мне оплатили. А больше ничего. В кармане у меня не было ни гроша, а до Аньятужьи пришлось ехать два дня. Все это время я ничего не ел, только изредка, когда поезд где-нибудь останавливался, я пил воду, от жары спасался. Никогда я не знал, что значит просить хлеба, а если бы даже и знал, все равно бы не посмел. Разве же у нас, в Лужицах, кто-нибудь протягивал руку за куском хлеба?

Ехало нас этак сотни две. Одни славяне. Чехи, словаки, болгары, сербы, и еще я даже не знаю кто! Стали меня уговаривать: «Поезжай, мол, в Чако. Кто знает, что за дыра эта Аньятужья. Будешь там один как перст, ни один пес там тебе вслед не гавкнет. А в Чако не пропадешь, там уже четверть всей Моравы. Вельке Биловицы прикатили туда вместе со старостой». Я сидел как на иголках, но в Буэносе мне сказали, что обо мне уже сообщили в Аньятужью и меня там будут ждать. А ехать в Чако без бумаг я побоялся.