И в следующее мгновение он подумал: когда же кончится эта зима? Зима… Зима рано или поздно кончится. И очень скоро. А вот война? Война когда закончится? Пока враг здесь, на их земле, война не может закончиться. А значит, она закончится не этой весной.
Мысли его были застигнуты новыми звуками. Где-то совсем рядом, за стеной, захрустел снег. Кто-то ходил вокруг дома. Кто это может быть, подумал он, задерживая рвущееся дыхание и изо всех сил вслушиваясь в тишину дома и обступившей его ночи. Автомат… Хорошо, что у него есть автомат. Видимо, он всё же уснул. Потому что не сразу смог понять, где он. Сперва подумалось, что это часовой ходит над землянкой, что плохо задвинут люк, и потому звуки его шагов так явственно приникают внутрь подземелья. Надо встать и поправить люк, чтобы не выстудило землянку…
Стук в окно опрокинул его в темноту, как взрыв гранаты. Он вскочил, схватил автомат и метнулся в простенок.
Стук повторился. Нет, чужой так не постучал бы.
Стволом автомата он отвёл шторку и в лунном серебре сияющей ночи совсем рядом увидел лицо той, кого сейчас хотел бы видеть больше всего на свете.
Пока Пелагея снимала пальто и разувалась, они несколько раз обнялись. Молча, порывисто обхватывали друг друга и замирали, будто прислушиваясь то ли к своим губам, то ли к губам и сердцам друг друга.
– Ты, наверное, голодный? – спросила она, подойдя к натопленной печи. – Печь вытопил. Хозяин… А ужином что-то не пахнет.
В её голосе не было насмешки. Но что-то всё же было, кроме слов.
– Как вы там в лесу устроились?
– Устроились. Всем места хватило. Тесновато, правда. Но ничего, терпеть можно. Зато не так страшно, – и спросила: – Отца сильно ранило?
– Осколком. Кость не задело. Держится молодцом.
– Что ж теперь с нами будет? Неужто опять придут?
– В машине мы нашли рацию. Рядом лежал убитый радист. В наушниках. Рация работала. Передал он что-нибудь или нет, неизвестно. В лучшем случае им сейчас не до нас. В худшем… Но я думаю, что им не до нас.
– Хорошо бы. Самолёт сегодня днём листовки разбросал. Мы думали, немецкий. А он развернулся над нашим обозом, и – посыпалось, посыпалось из него, словно пух! Пишут: Красная армия наступает по всему фронту, немцы бегут. Сашенька, а может, вам лучше из деревни пока уйти? Пересидим в лесу и вместе вернёмся?
– А если они придут? Придут и сожгут деревню. Где вы тогда жить будете?
– Где-нибудь в соседней перезимуем. В Андреенках. Или в Шилове.
– А если сожгут и Андреенки, и Шилово, и другие деревни?
– Неужто такое может быть?
– И деревни сожгут, и вас самих угонят неизвестно куда.
– Когда мы пришли туда, в лес, к землянке, дети все молча спать улеглись. Никто не заплакал. Коров привязали в соснах, там, в овраге, за пнями. Положили им сена, и они тоже стояли молча. Ни одна даже не рекнула, не мыкнула.
– Зачем ты пришла? Зачем детей оставила?
– На тебя посмотреть. Живого тебя увидеть.
Он снова обнял её, подхватил на руки. Наклонился губами к её пылающему лицу. Их губы смеялись, иногда касаясь друг руга, а иногда что-то неслышно шептали друг другу.
Как удержать всё это? Как продлить? И что это вообще со мною происходит? Как это, такое… такое вот… может случиться?
Как хрупко и ненадёжно было всё то, что он держал в своих руках! Кто она ему? Неужели случайная встреча? Случайная взрослая женщина, у которой дети. Возможно, вдова. Солдатка. И кто для неё он? И разве об этом сейчас нужно думать? Её глаза в сумерках слабого света керосиновой лампы потемнели. Но они сияли такой нежностью и доверием, что он не выдержал её взгляда, зажмурился с силой и так, с закрытыми глазами, стал неистово целовать её. А она только того и ждала.
– Что с нами будет, Сашенька?
– Не знаю.
– Ты уйдёшь от нас?
– Кругом война. А я – человек военный. Зачем ты спрашиваешь?
– Значит, и ты уйдёшь.
Они вздохнули почти одновременно, и этот их нечаянный вздох прозвучал, как сдержанный, сдавленный стон.
– Ты хоть вспоминай нас.
Она сказала не «меня», а «нас».
Ничего он не мог ей обещать. Даже этого. Зачем о чём-то загадывать? На войне ни о чём не надо загадывать.
– Скажи что-нибудь хорошее, – попросила она.
– Хорошее?
В это время бабочка снова ожила под потолком. Теперь в движениях и размахе её крыльев ощущалась свобода. И полёт её стал шире и увереннее. Видимо, печное тепло, заполнявшее пространство горницы, окончательно раскрепостило её крылья.
Они оба, затаив дыхание, следили за её смелым полётом. Бабочка стремительно проносилась то в один конец горницы, то в другой. Но она не металась, как мечется загнанное в замкнутое пространство существо, которому мало этого пространства и которому страстно хочется раздвинуть его или вовсе вырваться прочь, где свободный полёт её не будет ограничен ничем. Нет, она наслаждалась тем, что есть. И всё же в стремительных полётах её чувствовались какое-то отчаяние и затаённая мольба о лучшей доле. Доживёт ли она здесь до лета, до зноя, до луга, где она сможет вольно летать всюду, куда понесут крылья, и где можно отдохнуть на любом цветке? Сохранит ли она до той заветной поры свои грациозные крылья, сотворённые природой по неким непостижимым образцам красоты и совершенства?
И Воронцов, и Пелагея, наблюдая за полётом этого внезапно влетевшего в их жизнь существа, думали и о своей участи. Кто она? Неужто просто – бабочка? Потому что если это так, то и всё остальное тоже бессмысленно и нелепо. А если смысл во всём этом всё же есть, то кто посылает им знак судьбы? Как разгадать его? Что предвещала им эта бабочка? О чём трепещут её угольно-бордовые крылья? О каком счастье? О какой беде? И переживут ли они и то, и другое?
Бабочка взмыла над печным шестком, грациозно и уверенно спланировала и села прямо на руку Пелагеи, так что та даже вскрикнула от неожиданности и изумления. Бабочка с тихим шорохом прядала угольно-бордовыми крылышками. В её движениях не чувствовалось ни страха, ни даже неуверенности.
– Я чувствую, как она обхватила и держит меня своими лапками, – прошептала Пелагея. – Как ребёнок. Да, как совсем маленький ребёнок. Крепко-крепко…
– А знаешь почему? Почему она села именно на тебя?
– Почему? – глаза её так и вспыхнули навстречу ему.
– Тебя все любят, – сказал Воронцов. – Ты очень добрая и хорошая.
– А правда, почему она на меня села? Смотри, и улетать не думает.
– Я ж говорю, ты очень хорошая, и она это чувствует.
– На меня бабочки садились только в детстве, когда я совсем маленькая была. А почему она на тебя не села? Ты ведь тоже хороший. Добрый.
– Я – другой. В людей стреляю. Убиваю. И это она тоже чувствует. От меня пахнет порохом и смертью. – Он с трудом выдохнул эти тяжёлые слова, и ему снова захотелось поскорей уснуть, чтобы не думать уже ни о чём и освободиться от всех ощущений и воспоминаний, особенно о том, что произошло совсем недавно, днём.
– Что ты такое говоришь, Саша! Не смей говорить о себе такое! Разве можно?
– Да, я знаю… Порохом и смертью. Так пахнет окоп.
Бабочка вспорхнула и исчезла где-то за печной трубой, в потёмках.
– Видишь, ты испугал её. Больше такое о себе не говори.
Некоторое время они лежали молча. Но молчание его утомляло больше, чем воспоминания, чем пережитое.
– Сегодня мы захватили много трофеев и среди прочего сундук. Знаешь, что в нём?
Она замерла, слушая его.
– Женские вещи. Красивые платья из шёлка, платки, шали и прочее. Всё очень красивое. Хочешь, я принесу тебе что-нибудь?
– Ничего мне не надо. Это ведь всё – чужое. Награбленное в чужом доме. Кто-то это носил. Платье – это ведь не телогрейка, которую можно и с чужого плеча, чтобы только согреться. У нас так принято: можно надеть платье сестры или подруги, и тогда ты разделишь её судьбу. Счастье или несчастье, – и вдруг она встрепенулась, выскользнула из его рук и сказала: – А у меня есть красивое праздничное платье. Хочешь, покажу? Я его спрятала. Сейчас достану. Хочешь?
И через минуту-другую она уже вышла из-за занавески в белом с васильками платье с кружевным воротничком. В тёмно-вишнёвой шали, накинутой на плечи. Она вся сияла, как новогодний снег. И он сказал:
– Какая ты красавица!
– А ну, кавалер! – засмеялась она, играя ямочками на щеках. – Приглашай меня на танец! Что оробел?
Он поймал её послушную, влажную от волнения руку, обнял за талию, и они вначале тихо, приноравливаясь друг к другу, а потом всё смелее и стремительнее закружились по горнице. Над ними летала бабочка-королёк. Тихо поскрипывали под ними половицы, выскрипывая какую-то смутную мелодию, которую напевала шёпотом Пелагея. Тихо шуршали угольные крылья бабочки. Тишина стояла и за окнами. Им казалось, что точно такой же тишиной объят весь мир. Весь мир отринул войну и позабыл о ней…
Они проснулись оттого, что в стороне Андреенского большака раз за разом прогремели несколько одиночных выстрелов.
– Ой, Сашенька, что-то случилось!
Они вскочили.
– Уходи! В лес! Возьми автомат!
Он показал, как им пользоваться.
– Вот смотри и постарайся сразу запомнить. Всё очень просто. Вот так перезаряжается рожок с патронами. Вот запасные два рожка. Вот так взводится затвор. Здесь предохранитель. Снимаешь с предохранителя, прицеливаешься вот так, совмещая это, это и цель – тройное совмещение, запомни! – и нажимаешь на спуск. При этом не уводи ствол в сторону от цели – промахнёшься. При стрельбе ствол задирает вверх и немного в сторону. Долго на курок не жми. Нажала и отпустила – три-четыре патрона. Потом снова прицелься. Поняла?
– Поняла. Я стреляла из ружья. Сумею.
Они обнялись на крыльце. И побежали в разные стороны. Она, через сад и картофельный огород, – к лесу, куда была протоптана тропа. А он – к школе, где всё яростнее густела стрельба, где слышались крики команд и брань. Вверх, к звёздам, взлетали брызги трассирующих пуль.
– Что? Немцы? – Воронцов подбежал к Турчину и его пулемётному расчёту.