Где все баптисты, где все баптисты?
Где же все баптисты, заведу мотив?
Они все утопли, утопли в Гуроне
Со всеми грехами, их водою смыв.
Братишка принимает все это за чистую монету и пытается привстать на коленки, чтобы взглянуть на Озеро.
– Я не вижу ни одного баптиста, – говорит он обиженно.
– И я не вижу, сынок, – отвечает папа, – я же сказал, они все утонули в Озере.
Когда шоссе заканчивается, мы едем по бездорожью. Окна из-за пыли пришлось поднять. Местность плоская, выжженная, пустая. Кустарники за фермами отбрасывают тень, сумрачную, зеленоватую, как вода в прудах, до которых никто никогда не может добраться. Мы трясемся по длинной грунтовой дороге и в конце ее видим то, что едва ли может выглядеть более негостеприимным, более опустошенным, – раскинувшийся по двору некрашеный фермерский дом с давно не кошенной травой до самого крыльца, зеленые ставни опущены, а ведущая в никуда дверь второго этажа хлопает на ветру.
Такие двери во многих домах, но почему – я никак понять не могу. Я спрашиваю отца, и он отвечает, что это для лунатиков. Что? Ну, если ты ходишь во сне и тебе надо выйти на улицу. Я оскорбляюсь, потому что поздно догадалась, что он шутит, как обычно, но брат назидательно говорит:
– Если они будут ходить во сне, то сломают шею.
Тридцатые годы… До чего эти фермерские дома и этот полдень под стать тому времени, точно так же как и отцовская шляпа, и его сверкающий галстук, и наш автомобиль с огромной подножкой («эссекс», и порядком видавший виды). Похожие машины, но более древние и не такие запыленные стоят в здешних дворах. Некоторые уже отбегали свое, с них сняли двери, а сиденья перенесли на веранды. Ни одной живой души, ни кур, ни скота. Только собаки. Собаки, лежащие в тени… Они дремлют, их тощие бока судорожно вздымаются и втягиваются. Собаки встают, когда папа открывает дверцу машины, и ему приходится разговаривать с ними: «Хороший мальчик, молодец, старина». Они успокаиваются и возвращаются в тень. Кому как не папе, знать, как усмирять животных, ему же приходилось справляться с самыми бешеными лисами. Один, мягкий, голос – для собак и другой – оживленный, задорный – к входной двери: «Привет, хозяюшка, тут вот от „Братьев Уокер“ интересуются, в чем у вас на сегодня нехватка?» Дверь открывается, папа исчезает за ней. Нам запрещено идти следом, нельзя даже выходить из машины, мы просто ждем и обдумываем его слова. Иногда, стараясь рассмешить мать, он разыгрывает сценку «на кухне у фермерши», раскрывая воображаемый чемодан с рекламными образцами. «Так что же, хозяюшка, вас замучили паразиты? На детских головках, я имею в виду. Все эти ползучие зверюшки, о которых не принято говорить, заводятся и в лучших семействах. Одним только мылом тут не обойтись, керосин дурно пахнет, но вот у меня есть…» Или так: «Уж поверьте мне, человек, который проводит всю жизнь в машине, знает ценность этих прекрасных пилюль. Мгновенное исцеление. Это проблема всех стариков, когда они удаляются от дел. А как ваши дела, бабуля?» Он размахивает воображаемой коробочкой пилюль перед носом матери, и она начинает неохотно смеяться. «Но на самом деле он же этого не говорит?» – спрашиваю я, и мама отвечает, что нет, конечно, он слишком хорошо воспитан.
Один двор, потом другой, старые машины, колонки, собаки, вид на посеревшие амбары, на покосившиеся сараи и застывшие ветряные мельницы. Если кто-то и работает в поле, то не в том, которое мы видим. Дети далеко, следуют руслам пересохших ручьев в поисках ежевики или прячутся в домах, подглядывая за нами в щели ставен. Сиденье в машине стало липким от пота. Я подзуживаю братишку побибикать – я бы и сама не прочь, но не хочу, чтобы мне влетело. Ему виднее. Мы играем в угадайку, но с цветами вокруг туговато. Серый – это сараи, и амбары, и уборные, и дома. Коричневый – это дворы и поля, и собаки – черные или коричневые. Ржавеющие машины демонстрируют заплатки всех цветов радуги, среди которых мне удается высмотреть фиолетовый или зеленый. Точно так же, глядя на двери, выискивая среди слоев старой отставшей краски, я нахожу бордовую или желтую. Куда интересней играть в слова, только брат слишком мал для этого. Все равно доиграть не выходит. Брат обвиняет меня, что я жульничаю с цветами, и требует форы.
В одном доме все двери закрыты, хотя машина стоит во дворе. Отец свистит, и стучит, и зовет: «Есть кто? Ковбой от братьев Уокер!» – но никто не отзывается. У дома нет порога, просто голая покатая бетонная плита, на которой сейчас стоит отец. Он идет к амбару, наверняка пустому, потому что сквозь крышу просвечивает небо, потом наконец подхватывает чемоданы. И тогда на втором этаже открывается окно, на подоконнике появляется белый горшок – горшок наклоняется, и его содержимое растекается по стене. Окно не прямо над головой отца, так что только брызги могут его задеть. Он несет чемоданы в машину без особой спешки, но уже не насвистывает.
– Знаешь, что это было? – спрашиваю я брата. – Ссаки!
Он заливисто хохочет.
Отец сворачивает папиросу и прикуривает перед тем, как включить зажигание. Оконная рама опустилась, штора тоже, мы так и не увидели ни руки, ни лица.
– Ссаки, ссаки! – поет брат в экстазе. – Кто-то вылил ссаки!
– Только не рассказывайте маме, – говорит отец, – она не понимает шуток.
– Это есть в твоей песенке? – не унимается брат.
Отец говорит, что нет, но он, мол, подумает, как это можно вставить.
Чуть позже я замечаю, что мы больше не сворачиваем во дворы, хотя непохоже, что едем домой.
– Разве это дорога на Саншайн? – спрашиваю я отца, и он отвечает:
– Нет, мэм.
– Мы еще на твоей территории?
Он мотает головой.
– Быстро мы несемся! – одобрительно замечает брат, и вправду мы трясемся по высохшим лужам так, что бутыльки в чемоданах звенят, сталкиваясь, и многообещающе булькают.
Еще дорога, дом, тоже некрашеный, высушенный солнцем до седины.
– Я думаю, что мы на чужой территории.
– Так оно и есть.
– Тогда зачем мы здесь?
– Увидишь.
Перед домом крепкая женщина собирает белье, разложенное на траве, чтобы отбелить его и высушить. Когда автомобиль тормозит, она с минуту вглядывается, подняв голову, затем, наклонившись, подбирает несколько полотенец, добавляет их к остальным под мышкой и, подойдя к нам, говорит равнодушным голосом, ни дружеским, ни враждебным:
– Вы заблудились?
Отец не сразу выбирается из машины.
– Нет вроде, – говорит он, – я работаю на «Братьев Уокер».
– Их человек тут – Джордж Голли, – возражает женщина, – и он был здесь неделю назад. О господи боже, – резко вскидывается она, – это ты!
– Ну был им, по крайней мере, когда последний раз смотрел в зеркало, – отвечает отец.
Женщина прижимает всю стопку полотенец к животу, будто унимая боль.
– Вот уж кого я совсем не чаяла увидеть. Да еще и работающим на братьев Уокер.
– Мне очень жаль, если ты надеялась увидеть Джорджа Голли, – кротко отвечает отец.
– А я-то хороша, собиралась почистить курятник. Ты, конечно, решишь, что я оправдываюсь, но это действительно так. Я не всегда в таком виде.
На ней фермерская соломенная шляпа, сквозь дырочки которой проникает солнечный свет и волнами струится по лицу, мешковатый грязный ситцевый комбинезон и спортивные туфли.
– А кто это там, в машине? Неужели твои, Бен?
– Ну, надеюсь и верю, что мои, – говорит отец и называет наши имена и возраст. – Эй, можете выходить. Это Нора. Мисс Нора Кронин. Нора, признавайся, ты еще мисс или прячешь мужа в сарае?
– Будь у меня муж, я бы держала его в другом месте, Бен, – отвечает она, и оба смеются, но у нее смех отрывистый и чуточку злой. – Еще решите, что я дурно воспитана и привыкла одеваться, как оборванка, – продолжает она. – Ладно, не стойте на солнцепеке. Заходите-ка в дом, там прохладно.
Мы идем через двор («Извините, что кружным путем, но дверь, кажется, не открывали с папиных похорон. Боюсь, что петли отвалятся»), поднимаемся по ступенькам и проходим в кухню, в которой действительно прохладно: высокий потолок, ставни, конечно, опущены – кругом чисто прибрано, потертый линолеум навощен, герань в горшках, бадья с водой и ковшиком, круглый стол с отмытой до блеска клеенкой. Несмотря на вымытые и вычищенные поверхности, в комнате попахивает кислятиной – то ли тряпка для мытья посуды, то ли оловянный ковшик, а может, клеенка или старуха, потому что вот она сидит в качалке под полкой с часами. Старуха слегка поворачивает голову в нашу сторону и спрашивает:
– Нора, ты не одна?
– Слепая, – быстро объясняет отцу Нора и тут же: – Ты не догадаешься, кто это, мам. Ну-ка, узнаешь его голос?
Отец подходит к креслу, наклоняется и говорит с надеждой:
– День добрый, миссис Кронин.
– Бен Джордан, – без всякого удивления реагирует старуха. – Долго ты нас не навещал, за границу ездил?
Отец и Нора переглядываются.
– Он женат, мам, – говорит Нора с веселым вызовом. – Женат, и у него двое детей, вот они.
Она подталкивает нас поближе и заставляет по очереди коснуться сухой, холодной старухиной руки, называя наши имена. Слепая! Это первый слепой человек, которого я вижу вблизи. Глаза ее закрыты, веки провалились, не повторяя формы глазных яблок, просто впадины. Из одной впадины вытекла капля серебряной жидкости, лекарство или чудотворная слеза.
– Дайте-ка я переоденусь во что-нибудь приличное, – говорит Нора, – а пока побеседуйте с мамой. Доставьте ей удовольствие. Мы ведь редко видим гостей, да, мама?
– Мало кто находит эту дорогу, – отвечает старуха безмятежно. – А те, кто жил здесь, наши прежние соседи, многие выехали.
– Такое повсюду, – подтверждает отец.
– Так где же твоя жена?
– Дома. Она не слишком жалует жару и плохо себя чувствует.
– Что поделаешь. – У деревенских, у стариков особенно, в обычае говорить «что поделаешь», подразумевая «неужели?» с чуть большей толикой вежливости и заботы.