Танец блаженных теней — страница 39 из 43

И еще: мы надевали балетки, пышные черные юбки из тафты и короткие жакеты бирюзового, вишневого или канареечного цвета. Мэдди повязывала на шею громадный траурный бант, а волосы ее украшал венок из искусственных ромашек. Такова была тогдашняя послевоенная мода, ну или нам так казалось. Эх, Мэдди… Сияющий скептический взгляд… Сестрица моя…


Я спрашиваю ее:

– Мэдди, а ты помнишь, какой она была до того?

– Нет, – отвечает Мэдди, – не помню.

– А мне иногда кажется, что я могу ее вспомнить до болезни, – говорю я неуверенно. – Не очень часто.

Трусоватая мягкотелая ностальгия так и норовит смягчить суровую правду.

– Видимо, тебе стоило побыть вдалеке от нас, – говорит Мэдди, – стоило побыть вдалеке – не так уж и долго, всего несколько последних лет, – ради таких вот воспоминаний.

Тогда-то она и сказала: «Только без экзорцизма!»

И добавила только одно:

– Она подолгу разбирала и сортировала разные вещи. Самые разные. Поздравительные открытки, пуговицы, катушки и мотки ниток. Перебирала и раскладывала их по кучкам. Она могла целый час безмятежно предаваться этому занятию…

II

Я в гостях у тети Энни и тетушки Лу. Это уже в третий раз, с тех пор как я дома, и снова они весь день шьют коврики из разноцветных лоскутков. Они уже совсем старенькие. Сидят на жарком крылечке под сенью бамбуковых штор, а вокруг них разбросаны лоскутные коврики – готовые и недошитые, создавая уютный домашний беспорядок. Они уже давно никуда не выходят, но встают с петухами, умываются и румянятся, надевают мешковатые цветастые платья, обшитые белой волнистой тесьмой. Они варят овсянку, пьют кофе и принимаются за уборку: тетя Энни прибирается наверху, а тетушка Лу – внизу. Дом у них чист, сумрачен и отполирован до блеска, он пахнет уксусом и яблоками. После полудня они ложатся вздремнуть на часик, а потом переодеваются в платья с брошками на воротничках и усаживаются за рукоделие.

Они из той породы женщин, чьи тела тают, каким-то таинственным образом усыхают от старости. Волосы у тетушки Лу до сих пор еще темные, но кончики у них чахлые и спутанные, как высохшие кукурузные рыльца. Она сидит очень прямо, точно и неторопливо двигая тонкими руками, она похожа на египтянку – длинная шея, узкое, изрезанное морщинами личико, потемневшая кожа. Тетя Энни – возможно, благодаря своим мягким, в чем-то даже кокетливым манерам – кажется по-человечески более хрупкой и увядшей. У нее почти не осталось волос, и поэтому она носит на голове чепчик – из тех, что молодые хозяюшки надевают на ночь поверх бигуди. Она сама обратила на него мое внимание и спросила, не кажется ли мне, что чепчик ей не идет. Они обе искусно владели самоиронией и получали кроткое наслаждение, подтрунивая над собой. Общаясь друг с другом, они веселились от души, а их диалоги превращались в забавную чреду взаимных поддразниваний и пикировок. В моем воображении возникает сценка, я представляю себе нас с Мэдди – состарившихся, снова опутанных паутиной сестринства после того, как все остальное исчезло: вот мы угощаем чайком некую молодую и любимую, но, по сути, незначительную родственницу, демонстрируя при этом такие вот рафинированные взаимоотношения. Что тогда вообще будут знать о нас? Наблюдая за тем, как прикидываются мои тетки, я спрашиваю себя, неужели старики разыгрывают перед нами эти условные, немудрящие роли, потому что опасаются испытывать наше терпение чем-то более искренним? Или из деликатности – чтобы скоротать время встречи, а на самом деле они настолько далеки от нас, что и вовсе невозможно найти точки соприкосновения между нами.

Во всяком случае, я чувствовала, что они не подпускают меня к себе, по крайней мене до этой, третьей по счету, нашей встречи, когда они вдруг на моих глазах всерьез выказали явные признаки разногласий. Уверена, что это случилось с ними впервые. Я никогда не видела, чтобы они спорили, за все те годы, что мы с Мэдди навещали их, а мы навещали их не только из чувства долга, нам необходимо было окунуться в атмосферу здравого смысла и надежности после той относительной анархии на грани мелодрамы, которая царила у нас дома.

Тетя Энни сказала, что хочет показать мне кое-что наверху. Тетушка Лу запротестовала, вид у нее был отстраненный и обиженный, словно речь шла о чем-то постыдном. А в этом доме принято говорить недомолвками и обиняками, для меня немыслимо даже спросить, что же все-таки они имеют в виду?

– Ох, дай ты ей хоть чая попить, – сказала тетушка Лу, а тетя Энни ответила:

– Ну ладно. После того, как попьет.

– Делай, как знаешь. Там наверху жара.

– Ты пойдешь с нами, Лу?

– А за детьми кто присмотрит?

– О, дети! Я совсем забыла о них.

И вот мы с тетей Энни удалились в более темную часть дома. Мне почему-то в голову пришла дикая мысль, что она сейчас даст мне пятидолларовую купюру. Я помню, как время от времени она вот так же таинственно отзывала меня в переднюю и открывала сумочку. Думаю, в эту тайну тетушка Лу тоже не посвящалась. Впрочем, мы пошли наверх, в спальню тети Энни – такую опрятную и целомудренную на вид, с этими застенчивыми обоями в цветочек и белыми салфеточками на комодах. Было действительно очень жарко, как и предупреждала тетушка Лу.

– Так вот, – сказала чуть запыхавшаяся тетя Энни и открыла шкаф. – Сними-ка мне вон ту коробку с верхней полки.

Я достала коробку, она ее открыла и произнесла с улыбкой заговорщицы:

– А вы-то, наверное, все гадаете, куда девалась вся одежда вашей матери?

Такого я не ожидала. Я осела на кровать, забыв, что кровати в этом доме не предназначены для сидения, в каждой спальне для этой цели имелся один стул с прямой спинкой. Тетя Энни не одернула меня. Она принялась вытаскивать вещи, приговаривая:

– Мэдди, небось, о них и словом не обмолвилась, да?

– Я ее никогда не спрашивала, – сказала я.

– Я тоже. И не собираюсь. Я Мэдди и словечка не скажу. Но я подумала, что должна тебе показать. А почему бы и нет? – сказала она. – Мы все выстирали и отутюжили, что могли, а что не могли – сдали в химчистку. Я сама за все и заплатила. А потом мы заштопали, где порвалось. Смотри, какое все хорошее, видишь?

Я растерянно смотрела, как она предъявляет мне белье, которое лежало сверху. Она отчитывалась, что в каком месте было аккуратно и умело починено, где заменили резинки. Показала мне комбинацию, по ее словам «всего разочек надетую», вытащила на свет божий ночные рубашки, халаты, вязаные спальные кофты.

– В этом она была, когда я видела ее в последний раз, – сказала она. – Да, это она, точно.

Я с тревогой узнала персикового цвета ночную кофту, которую сама же прислала матери на Рождество.

– Видишь, оно все почти не ношенное. Да вообще не надеванное почти.

– Да, – ответила я.

– А дальше внизу – ее платья.

Тетины руки перебирали ворох парчи и цветные шелка, с каждым годом все более экзотические, в которые наряжалась мать. Даже тетю Энни, похоже, смущали эти попугайские цвета. Она вытащила какую-то блузку:

– Я ее вручную простирнула, она как новенькая теперь. Тут в шкафу еще пальто висит. Очень хорошее. Она вообще не носила пальто, только когда уезжала в больницу, и все. Может, тебе погодится?

– Нет, – сказала я. – Нет, – повторила я, потому что тетя уже направилась к шкафу. – Я только что купила новое пальто. У меня их несколько. Тетя Энни!

– Но зачем же тратиться, покупать, – кротко настаивала тетя Энни, – когда тут столько вещей, и почти новых.

– Я лучше куплю, – холодно сказала я и немедленно пожалела об этом. Тем не менее я продолжила: – Если мне что-то нужно, я иду и покупаю.

Намек на то, что я больше не бедна, вызвал на лице тети выражение упрека и отчуждения. Она ничего не ответила. Я отошла и уставилась на фотографию тети Энни, тетушки Лу, их старшего брата, отца и матери, висевшую над письменным столом. На меня осуждающе смотрели суровые протестантские лица, ибо я воспротивилась простому и непривлекательному материализму, который был краеугольным камнем их жизни. Вещи должны носиться, пока не сносятся, а затем их следует заштопать, перелицевать, перешить во что-то другое и снова использовать, одежду следует носить. Я чувствовала, что оскорбила чувства тети Энни, и, более того, я, наверное, подтвердила прогноз тетушки Лу, бывшей более чувствительной к определенным веяниям, которые для тети Энни были слишком утонченными, и, скорее всего, тетушка Лу предупреждала, что я не стану носить одежду своей матери.

– Она ушла так неожиданно рано! – сказала тетя Энни. Я удивленно обернулась, и она прибавила: – Мама твоя.

И тут я подумала, что не в одежде дело. Похоже, это было только вступление к разговору о маминой смерти, который тетя Энни считала неотъемлемой частью моего визита. Тетушка Лу, напротив, испытывала чуть ли не суеверную неприязнь к некоторым чрезмерно душещипательным ритуалам, поэтому никогда не заводила подобных разговоров.

– Через два месяца после того, как ее положили в больницу, – сказала тетя Энни, – всего через два месяца она умерла.

Я увидела, что она неудержимо плачет стариковскими скупыми слезами. Она вытащила из складок платья платочек и промокнула глаза.

– Мэдди сказала ей, что это только обследование, – сказала она. – Мэдди обещала, что это всего на три недели, – зашептала она, словно боясь, что кто-то подслушает. – Как ты думаешь, хотела ли твоя мама быть там, где ни одна душа не понимает, что она говорит? И они не разрешали ей вставать с постели. Она так хотела вернуться домой!

– Но она была слишком больна, – сказала я.

– Нет, не была, все у нее было как всегда, просто понемногу со временем становилось чуточку хуже. Но, попав туда, она почувствовала, что умрет, все как-то закрылось для нее, и она так быстро угасла.

– Наверное, это случилось бы все равно, – сказала я. – Может быть, просто время пришло.

Тетя Энни и бровью не повела.

– Я навещала ее, – сказала она. – Она так рада была меня видеть, я же могла объяснить, что она говорит. «Тетя Энни, – сказала она, – они ведь не навсегда заперли меня здесь, да?» И я сказала ей: «Нет». Я сказала: «Нет». А она: «Тетя Энни, скажи Мэдди, пусть заберет меня домой,