— Нравится тебе Берлин? — спросил Хаким.
Бободжон кивнул:
— Да, чудесный город.
Дядя улыбнулся:
— А что тебе в нем нравится больше всего?
— Работа.
— Ну, хорошая работа — это замечательно. А помимо?
Бободжон пожал плечами. Наконец выдавил из себя:
— Эта самая… архитектура.
— Да ну?
— Угу. Симпатичная. У нас не такая.
Дядя задумчиво хмурился и шел, не поднимая глаз от асфальта.
— Ну а как по женской части? — спросил он после долгой паузы.
Бободжон только захихикал.
Хаким остановился и взял племянника за руку.
— Мне говорили, — сказал он с неожиданной сальной улыбкой, — что в Берлине женщины слабы на передок — будто с цепи сорвались!
Бободжон никак не предполагал, что дядя заговорит на такую неприличную тему. Он густо покраснел и отвернулся, бормоча какую-то невнятицу.
Хаким расхохотался. Затем притянул племянника к себе еще ближе, посерьезнел и сказал тоном приказа:
— Ты вот что — ты себе подружку там найди! Ну там немку, голландку или другую какую непотребную. И ходи с ней по ресторанам. Чтоб тебя с ней видели. А бороду — сбрей!
Бободжон растерялся.
— Как же? Это ведь… против воли Аллаха!
Дядя сердито мотнул головой:
— Ты меня слушай. Делай, что я велю. И держись подальше от мечетей. Там полно стукачей.
Бободжону понадобилась добрая минута, чтобы переварить совет. Потом он энергично закивал головой:
— Понял, понял.
— Твой друг… этот Длинный… ты мне, помнится, говорил, что он совершенный варвар, так?
Бободжон не стал прекословить. Хотя то, что Уилсон не мусульманин, можно было сформулировать и менее грубо.
— И ты — такому! — доверяешь?
— Да.
Дядя скептически пожевал губы.
— Христианин?
— Нет. Не христианин. Вообще никто.
Дядя нахмурился:
— Чтоб никто — такого не бывает.
Бободжон набрался мужества и возразил:
— Длинный — другой. Ему вообще на религию наплевать.
— Человек без Бога в душе… разве это человек?
Бободжон крепко задумался.
— Верно. Длинный не человек. Длинный — ходячая бомба.
Хаким улыбнулся. Он любил мелодраматические повороты в разговоре.
— Какого рода ходячая бомба?
— Умная бомба.
Ответ так понравился дяде, что он остановился у киоска мороженщика и купил племяннику и себе по эскимо.
Когда они двинулись дальше, Хаким спросил:
— А эта твоя умная бомба — с какой стати она нам помогает?
— Он сердит.
Хаким насмешливо хмыкнул.
— А кто не сердит в этом мире?
— Знаю. Только Длинный сердит в правильном направлении. Хочет того же, что и мы.
Дядя недоверчиво покачал головой:
— Мне даже думать противно, что ты доверяешь американцу!
— Он совсем не американец. То есть, конечно, американец, но как бы и нет. Люди вроде Длинного… они очень похожи на нас.
— То есть тоже голь перекатная?
— Не в деньгах дело…
Оба разом заметили самолет в небе и проводили его глазами. Израильский. Вне пределов досягаемости для зениток, которые спрятаны в самых бедных жилых кварталах.
Племянник перевел рассеянный взгляд на старушку, кормившую голубей.
— Длинный похож на нас, какими мы были раньше. Герои пустынных горизонтов!
Дядя презрительно фыркнул.
— Его предки тоже жили в палатках… то есть в вигвамах! — продолжал Бободжон.
— Ты, похоже, вестернов нагляделся!
Но тут племянник заартачился:
— Хотя это было давно, они помнят. Ведь и мы не забываем, откуда мы пошли.
Тут он заметно передергивал. Если кто из его семьи и жил по-бедуински, в палатке, то разве что в палаточном городке для беженцев под эгидой Красного Креста. Отец Бободжона вырос в квартирке на окраине Каира, был чернорабочим. После войны шестьдесят седьмого эмигрировал в Албанию. Араб, конечно. Да только не из тех, кто скакал на коне и охотился с соколом. А мать Бободжона — пятая дочь албанского крестьянина. Мусульманка, конечно. Да только не арабка.
Впрочем, что тут спорить — может, кровь и помнит… что-то.
Дядя вздохнул:
— Расскажи-ка ты мне лучше еще раз, давно ли ты с ним знаком.
— Четыре года, восемь месяцев, три дня. Вместе срок мотали.
— Стало быть, ты знаешь его всего ничего.
Бободжон рассмеялся. Не без горечи.
— А кажется — сто лет! Ведь мы были вместе круглые сутки, семь дней в неделю. Хуже, чем супруги.
— Подумаешь! Все равно я не могу сотрудничать с непроверенным человеком. И нет у меня охоты брать в дело сумасшедшего.
— Он не сумасшедший.
Хаким заглянул племяннику в глаза:
— Совсем-совсем не сумасшедший?
Бободжон ухмыльнулся:
— Ну разве что слегка чокнутый…
— И в чем это проявляется?
— Да так, в разных мелочах. Ничего особенного.
— А конкретней?
— В общении он как бы совершенно нормальный. Только люто надменный. Но когда мы близко сдружились, я узнал, что втайне он считает себя героем из книжки.
Дядя озадаченно уставился на него:
— Героем из книжки?
Бободжон кивнул.
— Ну, велико ли дело! Кому не случалось фантазировать…
— Тут хуже, дядя. Длинный не фантазирует. Он на полном серьезе воображает себя вторичным земным воплощением индейского мессии.
2
В Вашингтоне Джек Уилсон первым делом надолго залег в ванну, хотя прежде находил это пустым времяпровождением. Однако после почти десяти лет тюремных душей под приглядом охранников было до того в кайф понежиться в горячей воде с пеной, что он не устоял перед соблазном.
Уилсон лежал с полузакрытыми глазами, наслаждаясь душистым паром и оглушительной тишиной — только вода покапывала из крана. Неволя мало-помалу выходила из распаренных пор его тела.
«Вот немного осмотрюсь, — думал он, — и обязательно смотаюсь купнуться в горячем источнике. Чтоб как в незабвенные времена в Вайоминге — только я да скалы, вода, и деревья, и пар. И чтоб пахло хвоей…»
Память машинально проматывала день с самого начала. Прощальный автограф пенсильванской кутузке — еще раз отпечатки пальцев. Потом обычная тюремная бюрократия. И наконец — получай свои вещички. После девяти лет хранения впору были только часы (сдохшие) да ботинки.
Насчет часов он психовать не стал — отвык интересоваться временем. В тюрьме оно стои́т и его навалом. Официальные мероприятия преимущественно по утрам, поэтому в начале дня что-то вроде бурления жизни, а дальше — болото, рутина, внутренний столбняк, тоска и скука. Но чтоб ты по полной отмотал каждый бесконечный день своего срока, будят тебя ни свет ни заря и следят, чтобы не заснул раньше отбоя. Вместо часов там нужен таймер — отсчитывать годы, месяцы и часы в обратном порядке, сколько осталось.
Ворота за ним закрылись уже через час после побудки. Тюремный фургон подбросил его и еще одного свежеосвобожденного до окраины ближайшего городка под названием Уайт-Дир. Лежал снег, мороз щипал щеки, а на Уилсоне была только та летняя куртчонка, в которой его когда-то замели.
Он заскочил в ближайший магазин, однако по-настоящему согреться не успел. Над прилавком висела внушительная табличка: «Ошиваться — в другом месте!», и продавец со значением поглядывал на него — мол, к тебе, дружок, эти слова напрямую относятся!
Пришлось Уилсону, на пару со вторым освобожденным, в ожидании автобуса прогуливаться по тротуару. Временами оба притоптывали ногами от мороза. Местные обходили их и в глаза не смотрели. Неужели… так очевидно?
Впрочем, дураком надо быть, чтобы не догадаться. Привез их тюремный фургон. В руках по одинаковому картонному ящику. А на ногах — кроссовки. Ни один местный в своем уме не расхаживает в подобной обуви по снегу. Немудрено, что народ прячет глаза. Как ни отворачивайтесь, суки, все равно вас это не спасет. Ничего вас не спасет. Никто вас не спасет!
Автобус довез Уилсона и его товарища до нью-йоркского портового управления. Там была суета и давка, как в федеральной тюрьме с утра. Но какое же это несравненное удовольствие — купить газету и хот-дог и присесть за столик с чашкой кофе и снова, спустя годы и годы, ощутить себя свободным человеком, которому не отказано в элементарных радостях жизни!
Потом Уилсон, уже в одиночку, сел в другой автобус и доехал до Вашингтона, а там пересел в такси и в пятом часу дня был в отеле «Монарх», где Бободжон забронировал номер на его фамилию.
— Все уже оплачено, в том числе обслуживание и мини-бар, — сказал суперэлегантный портье. — Вам нужно только заполнить регистрационный бланк.
Молодчина Бободжон! Сообразил, что у Уилсона в кармане будет не больше пятидесяти долларов, на которые в этом дворце можно разве что чуланчик для метел снять.
Уилсон взял бланк, быстро вписал свое имя — и тут же споткнулся на графе «Последний адрес». Придумать было легче легкого, но с индексом выходила закавыка — а ну как бывалый портье признает фальшивый? Наизусть Уилсон помнил индекс только тюрьмы Алленвуд, которая была его домом последние девять лет… что рекламировать — и особенно в пятизвездочном «Монархе» — совершенно нежелательно. Поэтому в итоге он изменил в знакомом индексе последнюю цифру на шестерку и написал: 12, Пайн-стрит, Луган, Пенсильвания 17886.
Портье и бровью не повел — видать, парень тюремной баланды никогда не хлебал, иначе знал бы, что на блатном языке «луган» означает «малый с придурью».
— Помочь вам с багажом, сэр? — спросил портье с любезнейшей из улыбок.
Уилсон покосился на свой неприглядный картонный ящик, поставленный прямо на пол, потом хмуро уставился на пятизвездочного сукина сына. «Это что — подколка? Не знаешь, падла, на что напрашиваешься!»
Сдержавшись, он ответил:
— Нет, спасибо. Сам справлюсь.
Перед тем как сунуть регистрационную карточку в папку, портье еще раз вгляделся в фамилию на бланке, задумчиво сдвинул брови, еще раз сверкнул улыбкой и сказал: