Танец души:Стихотворения и поэмы — страница 3 из 17

Если крепче аттических бронь

Эта женская — верно и стойко —

На глазах моих медлит ладонь?

ноябрь 1929, Петербург

МОИМ ГОСТЯМ

Да, да, это я, тот самый, который…

Приходы знакомых, труды и снега;

Вот утро: опущены скромные шторы.

Вот полдень: над чаем, согбен, я сижу…

Но ночью, забыв свое имя и адрес,

Я, детством объятый, сижу и строчу;

Я вижу лица Боттичеллиев абрис,

Я слушаю звук серафических слов…

И через неделю, в свободное время,

Различные люди приходят ко мне.

Я громко читаю стихи перед всеми,

А Муза за печкой – подобна сверчку.

Послушав стихи, одеваются люди,

Свои досвидания мне говорят,

А я – католичеству старых прелюдий

Над милыми клавишами предаюсь

И двигаю четки хвалительных нот,

А Муза за печкой поет и поет…

Но где-то взвиваются в воздух подтяжки

Разумных отцов над безумством детей;

Роман неудачника и замарашки

Приходит к концу в вожделенных кустах;

Летят телеграммы, тучнеют колосья,

С пурпурной тряпицей танцует дурак;

И медленно зреет не Божья, не песья,

А наша людская тоска и любовь.

Давно ли, недавно ли в Греции белой

Пифийская молвь населяла умы?

Давно ль корибант пред своею Кибелой,

Во жречество жертв погружен, ликовал?

О, ты, одинаковость слова и позы,

Всё те же в мечтах Золотые Века,

Всё те же, даримые женщинам, розы,

Всё те же солдаты, ведомые в бой…

И вы, о, мои утонченные гости!

Ушед, не стесняйтесь меня обругать:

Как быть вам с избытком младенческой злости,

Такой же невинной, как глупость и грусть?

Так было, так будет, и так веселее.

А мне уж оставьте, на бедность мою,

Девичий цветочек, речную лилею,

Сквозь нынешний день прорастающую.

Я многое видел и вижу всё множе,

Но лучшая радость – играя с детьми,

Презреть перезрелые отчие рожи,

Блеснуть на арене классических детств.

Ах, память о детстве, о желтом крокете,

О, Киев, о, Рим, о улыбки кузин…

Я знаю, сограждане, что вот за эти

Пустые игрушки и смерть я приму.

И знаю, что жизнь я свою, человечью,

Ликуя в игре, пробегу со всех ног –

Но Муза должна копошиться за печью,

Но должен записывать горькую речь я,

И лавровый должен мне сниться венок.

ноябрь 1929, Петербург

СОНЕТ

А.П.Ш.

Квартира снов, где сумерки так тонки,

Где царствуют в душистой тишине

Шкафы, портреты, шляпные картонки…

О, вещи, надоевшие зане.

Да, жизнь звучала бурно, горько, звонко,

Но смерть близка и ныне нужно мне

Вскормить собаку, воспитать ребенка

Иль быть убитым на чужой войне.

Дабы простой, печальной силой плоти

Я послужил чужому бытию,

Дабы земля, в загадочном полете

Весну и волю малую мою,

Кружась в мирах безумно и устало,

В короткий миг любовно исчерпала.

1929, Петербург

«Убийства, обыски, кочевья…»

Возник поэт. Идет он и поет.

Е. Баратынский

Убийства, обыски, кочевья,

Какой-то труп, какой-то ров,

Заиндевевшие деревья

Каких-то городских садов,

Дымок последней папиросы…

Воспоминания измен…

Светланы пепельные косы,

Цыганские глаза Кармен…

Неистовая свистопляска

Холодных инфернальных лет,

Невнятная девичья ласка…

Всё кончено. Возник поэт.

Вот я бреду прохожих мимо,

А сзади молвлено: чудак…

И это так непоправимо,

Нелепо так, внезапно так.

Постыдное второрожденье:

Был человек – а стал поэт.

Отныне незаконной тенью

Спешу я сам себе вослед.

Но бьется сердце, пухнут ноги…

Стремясь к далекому огню,

Я как-нибудь споткнусь в дороге

И – сам себя не догоню.

1929, Петербург

«Нет, мне ничто не надоело!..»

Нет, мне ничто не надоело!

Я жить люблю. Но спать — вдвойне.

Вчера девическое тело

Носил я на руках во сне.

И руки помнят вес девичий,

Как будто все еще несут…

И скучен мне дневной обычай —

Шум человеков, звон посуд.

Все те же кепи, те же брюки,

Беседа, труд, еда, питье…

Но сладко вспоминают руки

Весомость нежную ее.

И слыша трезвый стук копытный

И несомненную молву,

Я тяжесть девушки небытной

Приподнимаю наяву.

А на пустые руки тупо

Глядит партийный мой сосед.

Безгрешно начиная с супа

Демократический обед.

1929, Петербург

ДУАЛИЗМ

Здесь шепелявят мне века:

Всё ясно в мире после чая.

Телесная и именная

Жизнь разрешенно глубока.

Всем дан очаг для кипятка,

Для браги и для каравая,

И небо списано с лубка…

Как шпага, обнажен смычок.

Как поединков, ждем попоек,

И каждый отрок, рьян и стоек,

Прекраснейшей из судомоек

Хрустальный ищет башмачок.

И сволочь, жирного бульона

Пожрав, толстеет у огня.

И каждый верит: «Для меня,

Хрустальной туфелькой звеня,

Вальсировала Сандрильона».

Увидь себя и усмехнись:

Какая мразь, какая низь!

Вот только ремешок на шею

Иль в мертвенную зыбь реки…

И я, монизму вопреки,

Склоняюсь веровать в Психею.

Так, вскрывши двойственность свою,

Я сам себя опережаю:

Вот плоть обдумала статью;

Вот плоть, куря, спешит к трамваю;

Вот тело делает доклад;

Вот тело спорит с оппонентом…

И – тело ли стремится в сад

К младенческим девичьим лентам?

А я какой-то номер два,

Осуществившийся едва,

Всё это вижу хладнокровно

И даже умиляюсь, словно

Имею высшие права,

Чем эти руки, голова

И взор, сверкающий неровно.

Там, косность виденья дробя,

Свежо, спокойно и умело

Живу я впереди себя,

На поводке таская тело.

Несчастное, скрипит оно,

Желает пищи и работы.

К девицам постучав в окно,

Несет учтивость и вино,

Играет гнусные фокстроты…

А между тем – мне всё равно.

Ведь знамо мне, что вовсе нет

Всех этих злых, бесстыжих, рыжих,

Партийцев, маникюрш, газет,

А есть ребяческий «тот свет»,

Где вечно мне – двенадцать лет,

Крещенский снег и бег на лыжах…

1929, Петербург

«Вчера я умер, и меня…»

Вчера я умер, и меня

Старухи чинно обмывали,

Потом – толпа, и в душном зале

Блистали капельки огня.

И было очень тошно мне

Взирать на смертный мой декорум,

Внимать безмерно глупым спорам

О некой божеской стране.

И становился страшным зал

От пенья, ладана и плача…

И если б мог, я б вам сказал,

Что смерть свершается иначе…

Но мчалось солнце, шла весна,

Звенели деньги, пели люди,

И отходили от окна,

Случайно вспомнив о простуде.

Сквозь запотевшее стекло

Вбегал апрель крылатой ланью,

А в это время утекло

Мое посмертное сознанье.

И друг мой надевал пальто,

И день был светел, светел, светел…

И как я перешел в ничто –

Никто, конечно, не заметил.

1929, Харьков

СЧАСТЬЕ

Нынче суббота, получка, шабаш.

Отдых во царствии женщин и каш.

Дрогни, гитара! Бутылка, блесни

Милой кометой в немилые дни.

Слышу: ораторы звонко орут

Что-то смешное про волю и труд.

Вижу про вред алкоголя плакат,

Вижу, как девок берут напрокат,

И осязаю кувалду свою…

Граждане! Мы в социальном раю!

Мне не изменит подруга моя.

Черный бандит, револьвер затая,

Ночью моим не прельстится пальто.

В кашу мою мне не плюнет никто.

Больше не будет бессмысленных трат,

Грустных поэм и минорных сонат.

Вот оно, счастье: глубоко оно,

Ровное наше счастливое дно.

Выйду-ка я, погрущу на луну,

Пару селедок потом заверну

В умную о равноправье статью,

Водки хлебну и окно разобью,

Крикну «долой!», захриплю, упаду,

Нос расшибу на классическом льду.

Всю истощу свою бедную прыть —

Чтобы хоть вечер несчастным побыть!

1929

«Молодую, беспутную гостью…»

Е.Р.

Молодую, беспутную гостью,

Здесь пробывшую до утра,

Я, постукивая тростью,

Провожаю со двора.

Тихо пахнет свежим хлебом,

Легким снегом подернут путь

И чухонским млечным Гебам

Усмехаюсь я чуть-чуть.

И потерянно и неловко,

Прядью щеку щекоча,

Реет девичья головка

Здесь, у правого плеча…

На трамвайную подножку

Возведу ее нежной рукой,

И, мертвея понемножку,

Отсыпаться пойду домой.

1929, Петербург

«Горсовет, ларек, а дальше…»

Горсовет, ларек, а дальше —