— Извините, Слава, — мягко сказала Елена Владимировна летчику.
И Аганю вновь обожгло: с летчиками так нельзя. С ними надо построже.
Девушки устроились рядышком на крутом берегу, сверху, ну, будто бы на реку, на ширь и гладь ее полюбоваться.
Елена Владимировна тихо присела к Бобкову. Тот скинул одежду, бултыхнулся в воду. Поплыл «на синке», глядя на берег. Елена словно выскользнула из одежд, бросилась в реку с разбега.
Их подхватило течение, понесло. Так любили заплывать деревенские парни в последние деньки перед армией: катились широкой вереницей по течению, и головы, для форса одетые в кепочки, все больше казались прыгающими на водах мячиками, пока не исчезали из виду!
Подступали сумерки, и казалось, что Елены и Андрея не было очень долго. Возвращались они по кромке берега — она мягко ступала впереди, он за ней. Подошли к одеждам. Елена потрогала примоченные волосы, вдруг вытащила шпильки, встряхнула головой… Какие же дивные волосы упали на плечи ей и растеклись по крутые бедра. Она их снова заплетала, укладывала, он смотрел.
— Она ведь старше его, — отупело проговорила Даша. — Лет на шесть старше!
Заснуть Аганя не могла всю ночь. То ли Дашино чувство передалось, то ли еще что, но была она той ночью рядом с ним. И не совсем вроде собой, а Еленой. И грудь такая же крупная вздымалась у нее, и волосы текли, и уходила голова за подушку, и бедра расправлялись незнакомо.
Может, ничего там у них, у Андрея и Елены, и не было такого, а лежали они рядом и говорили об алмазах, как часто во все ночи говорили о них. Но виделось иное, и так виделось, что и в самом деле было не разобрать, с той ли женщиной или с ней самой?!
Из забытья ее вызволил дальний треск: будто стадо лосей продиралось через чащобу. Жар сна переходил в жар яви. Слышалось нарастающее общее людское движение. Так что в следующее мгновение она сама была уже вне палатки. Горела тайга.
Самолет, как бы не кстати, закрутил винтами. Заезжий начальник что-то еще прокричал с подножки и помахал шляпой, будто желал счастливо сгореть тут всем огнем. Так, что Аганю охватило полное ощущение вновь наступившего, иного сна. Люди тоже помахали улетающему самолету, хотя было не до него: с топорами и лопатами спешили к пожарищу.
Огонь наступал, как земной оползень. Он шел неохватной стеной, ломил, пожирал деревья, гнал птицу и зверя, и неминуемо, казалось, должен был слизнуть все, сделанное человеком — таежные пристанища, немудреные фабрики, электростанции, все, что давалось годами труда. А самому человеку, если не зазевается, оставить одно спасение — реку, где вилюйские пороги также в одночасье могут поглотить отступающих в панике людей.
Загуляли топоры, перестуком опережая друг друга. Мужчины врубались в тайгу, а женщины расчищали просеку. Агане чудилось, что она на войне. На фронте, сражается с фашистами, вероломно вторгнувшимися на родную землю. В детстве она часто представляла себя на войне. Особенно, когда удавалось проникнуть в спалвконтору и тихо постоять, послушать репродуктор или разговоры взрослых. Как заходилось сердце, как рвалась оно туда, где «наши», где бьются они с вражескими полчищами, как хотелось умереть за победу — и чтоб горн протрубил над ее могилой!
Бобков и здесь был неистов в работе. Он тоже будто сражался с врагом, которого не довелось ему добить на войне. Топор в его руках играл, как у плотника. Лишь изредка — Аганя замечала это — он чуть склонялся, опираясь на дерево, придавливая зажатым в руке топорищем живот. Разыгралась язва.
— Тебе плохо? Отдохни, — пыталась остановить его Елена.
Но он лишь отмахивался:
— Наотдыхаемся — зима впереди!
Закусывал боль, как удила, зажимал ее между обострившимися желваками, и снова взмахивал топором. Когда просека просияла, мужчины стали пускать встречное пламя. Андрею было весело это делать. Он поджигал, и смотрел на посланный им огонь, как баловной мальчишка. Даже посмеивался и подпрыгивал.
Пламя выскальзывало из-под него и, разрастаясь, словно бы ширя свою огненную пасть, змеиными клубками катилось на пожарище. Огни пожирали друг друга, угасали, словно уходили в землю, испускали дух.
Так день напролет, до темени. Ночью под сомкнутыми веками текли красные медяки, полыхали разводы и окутывало жаркое, бесстыдное наваждение. Языки пламени превращались в мужчину, в него, заласкивали, обнимали, она переворачивалась на живот, сжималась, утыкалась в подушку, потому что не он же это был, а что-то странное, поддельное, лишающее рассудка. К утру ветерок раздувал утихнувшую гарь. И вновь люди боролись с пожарищем.
Вдруг свежо проложенная просека уперлась в полуразрушенный арангкас — домовину, по-русски. Только русские закапывали домовину — гроб, если по-городскому, в землю, а якуты, эвенки — оставляли над землей. А вот похож арангкас был как раз на домовину: домик, и домик, только на двух ногах. Избушка такая, на курьих ножках.
Стоять было некогда, огонь наступал, но мужчины опустили топоры.
— Смотри-ка, тут еще кости целы, — заглянул один внутрь домовины.
И сразу, несмотря на огненную жару, повеяло сырью и холодом.
— Раньше, старые люди говорят, совсем в давние времена, эвенки просто на ветках хоронили.
— Земля-то проморожена: так оно сподручнее.
— Теперь уж якуты давно в землю зарывают. Эвенки еще, бывает, по-старинке хоронят.
— Кончай ночевать! Руби дальше!
И это было верным, если практически смотреть. Огонь не ждал!
— Могила же! — не решался первый рабочий.
— Да они же и подожгли! — расторопный говорил, конечно, не о духах покойного, а о его соплеменниках, о местных, — нас выкуривают!
Андрей ему и отвечать не стал. Посмотрел внутрь гробницы — как-то оглушенно посмотрел. И повел просеку в обход. У Агани от сердца отлегло — так она забоялась, что снесут таежную домовину. О матери подумала.
Тоску по родному дому она знала через людей — до угольков в глазах иные тосковали! Сначала принимала это за слабость, или того хуже, за напускное — напустят на себя, и ходят, кручинятся. А потом стала завидовать им: у них, привязанных сердцем к родному, за спиной всегда как бы оставался догляд — как ты там, в ином краю? Что наработал? Родное — оно не отпускало, оно вновь и вновь словно приходило с проверкой. Но оно — и оставляло возможность вернуться. Вернуться, и начать заново.
К отчему дому Аганя прирасти не успела, а при словах «родной дом» виделись горы бревен на склоне берега. На бревнах — в детстве играли «в дом», перегораживая проемы между бревенчатыми насыпями, укладывая тряпичных кукол в кроватки из коры. На бревнах добывали лакомство: ковыряли ножичками серу из-под коры кедрачей. Усраивали «прятки» или «догонялки» с большим риском для жизни. Бревна часто сметали удерживающие стояки, раскатывались, валом, высоко припрыгивая, летели в воду и уплывали, без призора, вниз по течению, где сноровистые людишки вылавливали их бограми. Кто — на истопку, а кто — на строительство. Взрослые гнали ребятишек с бревен, но переселенская детвора вновь обустраивала здесь свои «дома», отвоевав это их законное место у деревенских. За лето сказочные стены детских поселений все уменьшались, словно чахли, пока на берегу не оставались только ошметки коры. К следующему сплаву бревенчатые горы вырастали больше прежних, и вновь в них зарождалась потаенная ребячья жизнь, и опять Аганин «дом», как бы убыстряя ход самого человеческого существования, уплывал по реке в веренице плотов, вязки для которых парила вместе с другими переселенными женщинами ее мать.
Аганя обретала дом здесь: в тайге, в палатках, в маршрутах. Среди таких же, как и она, людей — геологи искали редкие минералы, а они, эти люди — родной дом. А мать как жила «временной переселенкой», — будто сирота в чужих людях, — так и живет.
Дом для матери надумала купить Аганя. Деньги кое-какие на сберкнижке у Агани скопились. Облигаций была целая пачка: их, облигации, хочешь, не хочешь, выдавали в счет зарплаты. И характер, северный, с размахом, проявился вдруг: под железом, самый большой в деревне — дом!
Дух спасенной могилы правил душой Агани. Дух, знать, призвал на подмогу местных из животноводческого колхоза.
Колхозники пришли на помощь не без помощи Бернштейна: умел Григорий Хаимович поднимать людей. Тем более, что скоро он явился сам, провозгласив:
— Да здравствует дружба народов!
Четыре конских волоса бросал старик Сахсылла на первый язык пламени. И никто не улыбался, мысли такой усмешливой не могло возникнуть. А наоборот, с верой неожиданной смотрели, с надеждой на эти волоски, видимо, должные связать их с духом огня. И «накормленный» огонь, казалось, и вправду бежал резвее. Деда поманивало взять бубен и колотушку, он оглядывался и не то, чтобы боялся — эти, приезжие ворошители земли, строгостей не соблюдали, — но «темным» слыть перед ним тоже не хотелось. Он лишь смешно прихлопывал и притопывал, будто отгонял птицу. Выпущенный им огненный петух прирученно кидался, накрывал распахнутыми крылами пожарище, затихая.
— Встреча была жаркой! — умудрялся шутить Григорий Хаимович. И пожимал руки трудящимся: — С огоньком поработали, товарищи!
Шли в лагерь, разгоряченные, раскрасневшиеся, налитые пламенем, и перепачканные сажей. Старика геологи зазвали с собой.
— Зачем земля ковыряй? — вновь удивлялся эвенк.
Наблюдая за людьми, копающими землю, он все более задавался вопросом: для дела они делают это, или для забавы?
Андрей слушал эвенка во все уши — с оторопью какой-то слушал его.
— Мы землю ковыряем, как ты говоришь, — убеждал эвенка Бернштейн. — Но мы это делаем и для вас. Может быть, в первую очередь для вас! Проведем электричество, построим города! Вы будете жить в теплых больших домах! С ярким электрическим светом!
— Оленя где будет? — вытягивалось лицо старика.
— В принципе, как средство передвижения он тебе будет не нужен — на автомобиле будешь разъезжать! — Григорий Хаимович то и дело оглядывался на Елену Владимировну, хотя говорил с охотником: — На «Победе» — по асфальту! А как средство питания — это, пожалуйста. Промысловые, животноводческие хозяйства. Фермы, птицефабрики — подъехал на «Победе», купил курицу, уже ощипанную, готовую. Как в Москве!