Танец единения душ (Осуохай) — страница 2 из 43

* * *

Нездешние поразили ее. Она и раньше догадывалась, и даже немножко знала о их существовании, потому что и сама была чуть-чуть нездешней. Так ей рассказывала мама. У нее в альбоме хранилась фотография дедушки Леонида, которого еще давно, при царской власти, сослали в Сибирь как революционера: на ней стоял усатый человек с гордо приподнятым подбородком, в цилиндре на чуть запрокинутой голове, как у Пушкина из учебника литературы. Дедушка после ссылки остался на вольных ленских землях, женился на красивой девушке из якутской семьи, у них родилась дочь — ее мама. Но с царским гнетом он примириться не смог. Так и погиб, как смотрел на фотографии, с высоко поднятой головой — во время Ленского расстрела, как один из руководителей стачечного комитета Андреевского прииска.

Ей было удивительно и лестно слушать на уроке истории в школе о Ленском расстреле 1912 года, и даже видеть в учебнике рисунок, где на крутом берегу реки царские служивые стреляли в непокорных рабочих.

Сжималось сердце, и чуть не плакала она, и так хотелось рассказать всем, что на рисунке, среди тех, кто отстаивал их счастье и торжество справедливости — был и ее родной дедушка.


В музыке скрипки послышались звуки выстрелов и посвист пуль. Увиделось, как с песчаного обрыва, точно такого, мимо которого проплывала баржа, упали, будто подкошенные, люди, скатились перекати-полем по песку, и среди них человек в цилиндре и галстуке.


Если за деда ее распирала гордость, то за отца — давило чувство вины. Не за него самого — она и помнила только, как он ее на коня перед собой сажал. А за то, что его отправили с Лены на другую реку, Колыму. Он был из кержаков. Кержаками называли старообрядцев. Их не любили. За скаредность, за иной лад — они не выпивали, не курили, не участвовали в общих празднествах. Жили особенкой, нелюдимо. Задергивали шторы, когда маршировали комсомольцы с красным флагом мимо окон.

За мамой ухаживал комсомолец, но полюбился ей парень из старообрядцев, Макар Лютаев. Страшно было идти в его семью — за тесовый забор, высокие ворота — но пошла. Окрестили ее по своему поверью, стала жить, не зная, куда встать, какую посудину взять. Бывало, рассказывала она с тихой улыбкой, помоет пол: выскребет его веником-голяком, блестит весь, как поструганный, — а свекровь возьмет да окатит его с порога помоями из ведра, сверкнув слюдянистыми глазами, дескать, кто так моет, косорукая! Бородатый, мрачный свекор ни на кого голоса не повышал, но при одном его взгляде все цепенели и бросались выполнять любое поручение. Здоров он был, кряжист: сено начнут метать, вспоминала мама с годами все умилительнее, всю копну подцепит вилами, и наверх! Жили, конечно, крепко, лошадей имели много, но и семейство было большое: двадцать человек вместе со снохами и детьми!


Скрипка вырвала из памяти бабий плач с привываньем: она, Аганя, крохотная, но уже на своих ногах, ворота широко распахнуты, во дворе столпотворение — коней выводят чужие люди, тянут за уздцы, а Каурый, встает на дыбы, упирается, и глазом, выворачивая его до белков, на нее смотрит, будто жалуется, защиты просит!


Так распалась большая семья. Отца и братьев в одну сторону отправили — звали-то их всех чудно: Иаков, Авраам, Евсей. Деда — в другую. Молчун молчуном, был, рассказывали, а когда пришли за ним, перекрестился двуперстно и сказал: «Камень, который отвергли строители, тот самый и будет положен во главу угла». Бабушка-кержачка осталась с единственным сыном — дядей Есей. Он от рождения был горбатым, поэтому его ни во время коллективизации не трогали, ни на войну не взяли. Дядя Еся разводил кроликов, всегда улыбался, особенно, когда за уши доставал крола из клетки, и тот дрыгался в его руке. Бабушка сначала пыталась Аганю заставить бить поклоны в темный угол, даже плеткой пригрозила. Но она, пионерка, встала перед отсталой бабушкой с высоко поднятой головой, как некогда дедушка революционер, — и та повесила плеть, вздохнув.

Агане было жалко всех: и правильного деда-революционера, и заблуждавшегося дедушку-кержака, и несознательного отца. Она уже учила историю СССР, и понимала, что надо было передать в коллективное хозяйство скот, лошадей, со всеми вместе начать работать, овладевать знаниями. И уж тем более порубить на дрова иконы!

Мать с ней, маленькой тогда, тоже переселили. В верховье Лены. Там колхоз был, люди жили в своих домах. А им с матерью дали комнату в бараке. Колхозники работали в поле, на ферме. А переселенцы — из двух бараков — на сплаве леса. В школе дети учились одной, но «барачные» так и оставались чужаками — «ссыльными». А тут еще и прознали, что она из кержаков. Это было самым постыдным для нее. Мальчишки иногда до слез доводили: «Кержачка». До драки доходило! Она хоть и некрупная росла, но сдачи давала.


Так что потом, с течением лет Алмазная не знала тоски по родному дому: как птенец из гнезда — вылетела, и навсегда.


После гибели дедушки-революционера бабушка якутянка тоже недолго пожила. Но многочисленные родственники по ее линии привечали Аганю, как свою, «кровиночку»: усаживали на почетное место, давали лучший кусок, не переставая с гордостью повторять друг другу и соседям: нучча — русская. И таким теплом обдавало сердце, так сладостно было чувствовать себя особенной родственницей, русской.


Скрипка умолкла. Был слышен шум реки: видно, капитан выключил мотор, и баржа беззвучно плыла по течению. Да чайка с криком упала на собственную тень; с брызгами высекла из воды серебро рыбины. Старые якуты говорят, что чайка — это дух девушки, насылающей слепоту. Почему слепоту?


Музыкантка с покатыми плечами опустила смычок и скрипку, глаза ее пылали, на бледных щеках проступили алые медяки. Аганя знала, что надо делать: аплодировать! Она видела в кино, как горячо хлопали музыкантам, а еще жарче — вышедшему на трибуну вождю. Но для нее это было внове, и руки немели. Девушка направилась к своим, склонив голову и пряча лицо — геологи разом весело забили в ладоши, прекрасная женщина шагнула навстречу, благодарно взяла за плечи, а за ней и девушки бросились обнимать подругу. Не в лад, непривычно, будто колодами, подубасили в ладоши и местные. Странно, дубов в Ленских землях не было, а все равно говорили: «дубасить».

Агане радостно было, и мысленно она припрыгивала вместе с девчонками, пока вновь не наступила тишина. Буркнул, нудно заурчал в привычной работе мотор, щемяще затянула гармошка. Она так и не осмелилась захлопать, сидела с растопыренными пальцами. И такая одинокость взяла, жулькнула сердце: только что Аганя казалась себе близкой этим удивительным нездешним людям, единого поля ягодой, и вдруг увидела себя в неразличимой дали от них. С ней это бывало, находило: почудится, что лишняя она для всей жизни уродилась, и отлетит душа: так говорят, с упокоенными происходит. Хотя Аганя, комсомолка, во всю эту поповщину не верила, но задразнят или просто ни с того, ни с сего: тело, руки, ноги отдельно, сами по себе начинают двигаться, а глаза — все со стороны видеть. Летом в овраг убегала: забьется в земную расщелину, под нависающий травяной козырек, и сидит, пока комарье и муравьи не выгонят. А зимой в подполе пряталась, где картошка: доискаться всем бараком не могли, а как нашли, ноги у мамы подкосились:

— Ты подумай! — слезами корила она. — Если — у нее получалось «елив», — елив на крышку подпола кто что поставил, так и задохнулась бы там!

Она поднялась, медленно, чтобы никто ничего не заподозрил, пошла на корму, за рубку со штурвалом. Здесь гуденье оглушало, дрожал метал.

Человек стоял, опершись локтями на борт, курил. Папиросу пригублял резко, чуть щерился, желваки поигрывали на худом лице, и вся сутуловатая фигура его была полна порыва, странного беспокойства.

Стало ясно, кого высматривала красивая женщина с ровно уложенной косой. Аганя невольно оглянулась, и женщина там, на носу баржи, как почувствовав, тоже обернулась. Аганю обдало смущение. Искоса глянула еще раз, и поняла, что женщина смотрела мимо, не замечая ее, — на мужчину, который будто в забытье не отрывал глаз от берега.

Берег был высоким, обрывистым, изрешеченным, как соты, чижиными гнездами. Чижи, похожие на обстриженных по краям ласточек, носились туда-сюда, будто пчелы, зависая с биением крылышек у своей округлой норки на вертикальном берегу, юрко прятались в нее, стремглав вылетали обратно.

— Сама са-адик я-а садила-а, — пропел неожиданно мужчина с подвывом бабью почему-то песню. И не то, что не заметил, как запел, а от радости, оттого, что редкое чувство выпало.

— Хорошо у вас! — повернулся он круто к Агане. — Я много где бывал, много рек видел, но такой реки!..

— А вы откуда? — стало вдруг очень просто Агане.

— Ох, откуда я? — мужчина заулыбался, почесал затылок как мальчишка. — Вообще-то, с Волги.

— С Волги?! — изумилась Аганя. — А Волга намного шире Лены?

— Волга уже. Такая она ближе к устью. Лена шире.

— Лена шире?! — засомневалась Аганя. Она знала, что Лена очень большая река: шире трудно было представить. Но Волга — во всех учебниках так писали — великая русская река!

— Шире. Сибирские реки — Обь, Енисей, Лена — движущиеся моря!

Аганя и сама почувствовала себя больше и красивее.

— А вы ищете полезные ископаемые? — становилось все смелее она.

— В принципе, да.

— Уже много нашли?

— Нет. Без тебя пока никак не можем справиться, — подшутил мужчина.

— А если так и не найдете? Вас с работы снимут?

— Снимут. Поэтому найдем.

— А как найдете, уедете отсюда?

— Мы насовсем, — улыбаясь, но серьезно посмотрел мужчина. — Если, конечно, ты категорически не против?

Он был молодым еще. Скорее парень, чем мужчина, когда присмотришься. Но на лбу дужками играли морщинки, и глаза, как бы он ни шутил и ни посмеивался, смотрели переживаючи.

Как заговорил, так же внезапно вновь повернулся к берегу.

— Кориолиса силы, — произнес мужчина как бы сам себе.