Танец единения душ (Осуохай) — страница 32 из 43

Верь, не верь в сглаз, но странная, уже знакомая закольцованность Агане виделась: вот постояла человеком, который из мычащего немтыря превратился в складно, на зависть другим умеющего говорить — и словно порчу принесла. С крохой сыном стало вершиться обратное. Спросила: перед кем надо в жизни отвечать? — и тут же ей ответ был дан. Суровый ответ.

С председателем она вновь столкнулась близко, когда в очередной раз ехала из районной больницы. Вышла на большак, голосанула попутку. Свернул к обочине ГАЗик, а за рулём — председатель. Она уже работала в колхозе, на прополке, на сенокосе — и трудодни нужны были, и сено для коровы. Так что рядом теперь сидел самый большой на деревне начальник. Она, с ребенком на руках, сторонилась его, прижималась к дверце. Было предубеждение.

Он это чувствовал. Хотя не должен бы чувствовать — это ведь только её домыслы. Но они, настрадавшиеся, изомнившиеся некогда сторонними взглядами, видно, становятся с особым чутьём.

— Ты его к бабке сводить не пробовала?

— К бабке? — удивилась Аганя.

— К бабке, которая умеет заговаривать.

— А вы… вас разве бабка вылечила?

Он усмехнулся.

— Меня жена вылечила. Стеша. Степанида.

Жена Евгения Федоровича, председателя, рядом с ним, совсем молодым ещё мужиком, выглядела тётей. Но сошлись они, действительно, тогда, когда все его считали не жильцом.

— Она мне слова все объясняла, — продолжил председатель, — складывала их со мной по буквам: я слова забыл, а буквы помнил. Она мне говорит — я пишу. Потом сам стал читать — по странице в день, по пять, двадцать пять, по сто. Вслух. А потом задумался: если я прочитал столько книг, чтобы выучиться говорить, то почему же мне дальше-то не учиться? Так что, не ранило бы, не контузило — ну, в лучшем случае, конюшил бы — любил лошадей. А скорее всего, сидел бы. Характер для этого подходящий. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло.

— Это вы меня успокаиваете?

— Да почему же успокаиваю? Рассказываю. К бабке меня тоже Степанида водила. Я против был — куда там! Получеловек, а, так сказать, как это я мог поддаться предрассудкам!

— Мама к бабке носила, — Аганя посмотрела на ребёнка: в машине укачивало, и он спал. — Лучше не стало.

— Бабки разные бывают. Надо к старинной бабке — к той, которая по-старинному живёт. Сейчас приедем, я тебя к Стеше отведу. Она знает. Она меня и к бабке, — проговорил он уже больше для себя. — И в больницу меня чуть не на руках носила. Это не ребёнка, а неходячего мужика. Осколки-то мне в больнице выковыривали. Не все, правда, выковыряли. Для танцулек остался не годен, что тоже, на поверку, оказалось к лучшему. Вместе со Степанидой и поедете.


Алмазной потом часто являлась бабка Акулина, к которой приехали они со Степанидой, и виделась собственным отражением в прошлом. Она была совсем непохожа на Алмазную: широкая, костистая, с толстой отвисшей нижней губой. Но тогда, в прошлом, все люди были другими. Костистее, кряжестее, узловатее. Сходным стало иное: остановившийся, навеки ушедший куда-то взгляд с полным знанием того, что есть и чему не миновать. И волосы — всклокоченные, выбивающиеся, как их не укладывай, топорщащиеся, как ветви старого дерева, как паутина старого паука, стремящегося сплести большие сети. Волосы у Алмаазной такими сделались после семидесяти — потянулись в стороны, к небесам, к водам, к земле, делаясь слышащими, видящими, чувствующими, вяжущими её со всем сущим.


Бабка Акулина повелела свезти её туда, где мальчик сделался заикой. В подполе она помела веничком, собрала на совок. Намела сор со всего в доме. Отрезала у каждого, в том числе и у девчонок, бывших тогда в доме, по клочку волос и клок шерсти у коровы. Всё это сложила в кучку и подожгла, приказав мальчику присесть с голой попкой над языком чадящего дыма — лицом к печи, — погладила его ласково по головке, по щёчкам, что-то нашёптывая, напоила травяным отваром, умыла заговорённой водой. Перекрестилась, и протянула на прощанье бутылку с настоем:

— «Давай по ложке, — сказала, — да сама попей. Тебе тоже надо». — И всё. Аганя и не поняла: в чём, собственно, лечение?

Ничего, конечно, не сказала, ни бабке, ни тем более Степаниде — человек хлопотал, суетился. Дала ребенку настоя, сама попила, раз велели. И заснули. Просыпается — а мальчонка-то бегает. И легкость в нём такая — облегченность, — сразу заметная. Резвится парень!

День, другой минул. Мальчонка залопотал: «Мять» — мяч, значит. «Сахиль» — сахар комковой ему полюбился. Чуть не досмотрели, схватил кусок — а он камень камнем — и давай грызть. А зубки-то какие ещё? А тут сосед однорукий зашёл, Семен. А на нём кепочка, восьмиклинка — новенькая, с иголочки. И он её так наглядно снял, задержал в руке, прежде, чем повесить. Чтоб заметили обновку.

— Дай сапку помелить, — вдруг проговорил Лёнька. Быстро так, без запинки!

Главное, не просто «дай шапку», а «померить»! Как взрослый, равный равному. В год и три месяца! После того, как боялись, что без языка останется. Сосед даже оторопел, замер с кепкой в руке. Он ведь не просто так заходил, а женихался. Мать — та подталкивала, мол, девка, не проворонь, ну, без руки, а на что она тебе, рука-то? Зато при лошади. При хозяйстве. Аганя помалкивала. Про себя подумывала: нет уж, если и решаться на что-то… Васю надо ждать. Шнурки-то те, разные, как-то и не забывались, как-то и непонятно делалось: почему они тогда так резанули?

Сосед напялил кепку Лёньке на голову, и та пришлась ему почти впору.

— «Закурили трубку мира, — громогласно и торжественно объявило радио, — табак отличный!»

И дальше пошли знакомые, родные фамилии: «Екатерина Елагина», «Юрий Хабардин». А потом целый список — руководителей экспедиции, учёных. Она с опаской, затаив дыхание, ждала, будет ли названо… И оно прозвучало, имя Андрея Бобкова.

Она поняла, что «закурили трубку мира» — это текст шифрованной радиограммы, которую после открытия нового месторождения, очень богатого ценным минералом — минералом номер один, отправила Екатерина Елагина, на деньги, которые оставляла она на почте для телеграмм любимому мужу, ждавшего весточки от неё в Москве.

Представилось, как все сидят рядком — все, все, кто встречался Агане на пути, кем стелится пироповая дорожка, геологи, горняки, обогатители — и передают друг другу большую дымящуюся трубку. Ей бы там, с краешку, примоститься.

На этот раз она не кидалась наряжаться, не ждала от людей праздника. Сидела и смотрела на маленького своего, во взрослой кепке, на мать, на соседа, сидевшего на лавке, уперевшись рукой в колено. Хотела бы она жить с ними, родными, близкими. Хотела бы оставаться. Но что-то случилось с ней, то ли нарушилось, то ли так и должно быть. Голодом засосала внутри тоска. Зазвала.

— Собирайся-ка, девонька, и езжай, — поднялась мать. — От тебя тут одна морока. Сама замаялась и нас замаяла. Мальчишка подрос, хватит титьку мамкину доить — так всю высосал! Молоко у нас есть, манку купим. Справлюсь без тебя.

— Я деньги высылать буду — сколько заработаю, столько и вышлю. Мне там они, зачем? Ты работу можешь бросить. Бросай! За Лёнькой смотри. Вам хватит! — обрадовалась Аганя.

Только сосед промолчал, так молча и вышел.

Аганя перетянула грудь вафельным полотенцем. Надела платье с глухим воротом. Чемоданчик в руки — и подалась. Завернула ещё по пути в сельсовет: попрощаться, поблагодарить председателя.

— Не будет его боле, — протянул счетовод.

— Как не будет?!

— В Райком забрали. На повышение.

Ей и вовсе сделалось легко. Вот ведь не думала ни о чем таком, а как с души ушло. Разные дороженьки.

Счетовод прокричал вдогонку:

— А ты опеть, никак, за длинным рублем?

Три круга

Всё у неё выходило не по-людски. Вновь ехала она тогда, когда добрые люди уезжали. Девчонки, незнакомые совсем, встречались на перевалочных базах, посматривали с высока — умудрёнными, познавшими жизнь людьми. Давали советы. И про пресловутое ведро без дна, и про плащ-палатку — всё для спасения шибко сладкого для комарья места. Агагня слушала, соглашалась, кивая. Им, чувствующим себя героинями, девчонкам, было невдомёк, что все эти «уроки» на её глазах и выдумывались. И что после лета останется она на зиму. Такая у неё доля: не сезонная уродилась.


— Как ты относишься к лисам, Аганя? — спросил с явным подвохом Бернштейн.

— Смотря к каким? — Ответила в том же духе Аганя. — Если в человеческом обличьи, то не очень.

— Роды тебе пошли на пользу. Рожать надо чаще! — Был неумолим Бернштейн. — К нормальным лисам. Рыжим. А впрочем, может быть, и чернобурым. Я не уточнял, у какой лисьей норы Хабардин с Елагиной кембирлитовую трубку откопали. Он же охотник, Хабардин, нору лучше собаки чует. Полез в нору — а там, понимаете ли, алмазы. Богатейшее коренное месторождение.

Смешной он был все-таки, хотя и начальник. Одно слово — цыган. Хотя люди сказывали, что он вовсе и не цыган.

— Словом, Аганя, хватит тебе по тайге ходить, — присоветовал Бернштейн. — На «Мире» будут крупную фабрику строить. Большое дело начинается. Ты у нас молодая мать. Оседай!


Это был великий ход. Весной. Шли люди. Целая армия. Были и те, кто для кого алмазоносные земли давно стали родным домом — старая гвардия. Шагали новобранцы. Шли нестройными рядами. Многие были с детьми, совсем малыми, лет до трёх. Вели скот. И пегая крупная корова вышагивала, побрякивая ботолом на шее и кивая головой с особым победным значением. Навьюченные маленькие лошади, ещё не скинувшие длинную зимнюю шерсть, и хрупкие на вид олени также шли, округлив глаза, словно исполненные пониманием важности происходящего.

Эх, ты, дорога длинная!

Выводил под гармошку красивый, пряменький, как стебелёк, молодой якут.

Здравствуй, земля целинная!

Подхватывали его. Земля была воистину целинной. Только нога охотника ступала здесь, редкого, настойчивого. Да геологи, как выяснялось, чуть не на брюхе исползали весь окрест. Копали рядом, брали пробы в считанных метрах от трубки, но, увы, то ли фарт выпал именно тому, кто обладал охотничьим нюхом и азартом, и не мог остановиться, «взяв след», то ли время подоспело. К той поре уже все — со знанием дела, «законно» — пользовались и «пироповой дорожкой», и путём поиска по «окатанности» минерала.