солнечным лучам, все-таки проникавшим в окна гостиной. Спящий не шевелился. Этель прислушалась к его дыханию. Стараясь двигаться как можно легче, она аккуратно поставила свой ранец на паркет, прислонив его к одной из ножек кресла.
Почему в это мгновение дом молчал? Этель узнала серое пальто: оно принадлежало господину Солиману; он уже давно не надевал его — с той поры, как перестал гулять в Люксембургском саду. Но сидящий в кресле не был господином Солиманом. Он казался тощим, утонувшим в просторном пальто. Но кто бы мог рискнуть его надеть? Этель подошла еще ближе и нагнулась над фигурой. И вдруг она его увидела. Быть может, солнце вышло из-за облаков и осветило лицо сидящего. Ужасное, землистое, изборожденное морщинами, с огромным ртом, фиолетовыми губами, чудовищным — длинным и кривым — носом. Из-под шляпы на Этель смотрели обведенные красной краской глаза. Она запомнила, что с воплем выскочила в коридор, добежала до своей комнаты, чувствуя, как встали дыбом волоски на руках и ногах, ощущая холод между лопаток. Казалось, сердце у нее вот-вот разорвется. Она разрыдалась в объятиях матери, услышала громкий голос отца, отвечавшего на упреки: Александр пытался успокоить Жюстину, но впервые на памяти Этель он говорил печально и так, словно был виноват. Она подумала, что ей больше нравится, когда он сердится и кричит. Тогда у него появляется акцент. Господи Боже! Она ждала, что он перейдет на свои креольские фразы, станет сыпать любимыми словечками. Именно тогда Этель поняла: между родителями происходит что-то, отчего мать тоскует, а отец несчастен; затем эта война стала ежедневной, и конца ей не было видно.
Вернувшись в гостиную, Этель обнаружила, что в кресле никого нет; серое пальто, фетровая шляпа и начищенные туфли господина Солимана были водворены в стенной шкаф, а маска, эта уродливая, мерзкая отрубленная голова с двумя дырами-глазницами, исчезла навсегда.
Позже она придумала неизвестному имя. Как-то, спустя некоторое время, она спросила Александра, помнит ли он об этом случае, и в ответ услышала: «Говоришь, маска из папье-маше? Нет, не видел…» Может быть, ему стало стыдно или он правда забыл об инциденте.
Однако это мог быть только он. Все сходилось: в тот час, когда Этель вернулась из школы, он был дома — раз в неделю он себе это позволял. Разумеется, он придумал шутку, не посвятив в свой замысел Жюстину, и спрятался за дверью. Увидев результат, поспешил скрыться в кабинете, а потом прибежал. Это произошло в тот период, когда к ним по делам почти каждый день приходил Шемен. А вдруг это его рук дело? Нет, он бы никогда не осмелился на такое.
Некоторое время спустя Этель услышала в гостиной его голос — он разговаривал с Александром. О чем они говорили? Этель сомневалась, что хорошо их слышит. Шемен назвал чье-то имя и добавил: «Ну прямо голова Шейлока[20], толстые губы, кустистые брови, близко посаженные глаза, морщинистый лоб, вьющиеся волосы — и нос, нос! Ну просто птичий клюв, огромный, ястребиный!» Этель вздрогнула. Он говорил о той маске! О мужчине в сером пальто, сидевшем в кресле посреди темной комнаты. Покраснев от гнева, она выскочила из гостиной, не извиняясь и ни на кого не глядя. Все случилось много лет назад, но она до сих пор вздрагивала при воспоминании об этом. Гримасничающая маска, подобие отрубленной головы, стала ее кошмаром; и однажды она вдруг поняла, что он означает.
Отрыжка ненависти и злобы, ворвавшейся к ним в дом вместе с Шеменом, который хочет уничтожить их семью.
Как-то после обеда, пока Александр был занят (он только что начал пробовать себя в искусстве вокала), а Жюстина отправилась к тетушкам, Этель перерыла весь дом в поисках Шейлока. Методично обследовала комнату за комнатой — спальню матери, кабинет отца, чуланчик, где Ида иногда коротала выходные, все кладовые, ванную, стенные шкафы. Но нашла только зарегистрированный револьвер, который мать прятала в стопке накрахмаленного постельного белья.
Она перерыла все углы, исследовала содержимое корзин, разобрала свои старые игрушки (Неужели родители могли оказаться столь бесчувственными, что попытались спрятать кошмарную маску среди домашних вещей?) — напрасно.
Жюстина вернулась и обнаружила Этель сидящей на полу, вокруг — полный беспорядок; прижавшись к матери, девочка в слезах всё ей рассказала. Когда она выговорилась, мать отреагировала на ее слова так бурно, что Этель надолго это запомнила: «Маска, эта пресловутая маска! Да, это я ее выбросила. Простая детская игрушка, но вещица ужасная, отталкивающая! Я, как только ее нашла, сразу же от нее избавилась. Я и подумать не могла, что она причинит тебе такую боль, прости нас!»
Этель разрыдалась, почувствовав себя освобожденной. Но, конечно, эта свобода была иллюзорной. Маски теперь стали выпускать серийно, а те, кто посмеялся над Этель, ничуть не изменились. Все так же неумолимо маска продолжала смотреть на мир из сумрака своими пустыми глазницами, и на нее все так же была нахлобучена мягкая фетровая шляпа.
Спустя годы Этель поняла: она ничего не забыла. Просто тогда, раньше, она была немного чувствительнее. Вечно воюющие родители, их единственная дочь и неуютный дом. Александр говорил, что у нее нет чувства юмора. Любой пустяк выводил Этель из себя.
II. Крах
Этель узнала новость…
Этель узнала новость от Ксении. В последние месяцы они виделись редко. Не было никакого особенного повода продолжать дружбу. Обе устали, и Этель внушила себе, что это Ксения ее оставила. Да и сама жизнь становилась все труднее. Ксения больше не ждала ее после уроков. Этель написала ей записку и отправила в дом номер сто двадцать семь по улице Вожирар; ответа она не получила. Лето перед их новой встречей было жарким, Этель открыла для себя радости отдыха в Бретани: вместе с несколькими юношами и девушками она съездила на каникулы в Перро-Гирек. Велосипедные прогулки, купание в море до девяти вечера, деревенские танцы, легкий флирт среди дюн, красивый черноволосый мальчик с зелеными глазами по имени Стивен, игра в карты на берегу. Они договорились увидеться снова, обменялись адресами. Вернувшись в Париж, Этель почувствовала на душе тяжесть, ей как будто стало трудно дышать. Когда-то разговоры Александра и Жюстины — на повышенных тонах — заставляли ее трепетать; будучи ребенком, она бросалась между ними: «Папа, мама, прошу вас, перестаньте!» Чтобы успокоиться, она садилась за фортепиано и принималась нарочито громко играть «Кекуок» Дебюсси или мазурку, а порой ставила пластинку на старый хрипящий фонограф. Лоран Фельд привозил ей из Лондона записи, неизвестные во Франции: «Рапсодию в блюзовых тонах» Гершвина, сочинения Дмитрия Тёмкина, Диззи Гиллеспи, Каунта Бейси, Эдди Кондона, Бикса Байдербека. Таков был ответ Лорана на постоянные жалобы завсегдатаев гостиной, мол, Францию заполонили негры и чужаки, которые вскоре превратят Нотр-Дам в синагогу или мечеть.
И вот однажды, незадолго до Рождества, Этель встретила Ксению возле лицея. Она совершенно изменилась. Превратилась в женщину. На ней был темно — синий костюм, на голове — маленькая шляпка; брови и глаза подведены, щеки нарумянены, красивые светлые волосы собраны в узел, перевязанный шелковой лентой. Они, как когда-то давно, бесцельно пошли по улицам. В какой-то момент Ксения произнесла: «Мы больше не пойдем в садик твоего дедушки. — Этель вопросительно на нее посмотрела. — Разве ты не знаешь? Строительство уже началось». Этель вдруг ощутила, как велика пропасть между ней, живущей сегодня, и той, которая познакомилась с Ксенией два года назад: «Я не знала». Ксения устремила на нее долгий взгляд: «Родители тебе не сказали? Дом начали строить в конце весны». Этель помнила, как вздрогнула тогда. Словно ее укололи воспоминания. Словно в течение этих двух лет вокруг нее зрело предательство, избежать которого она не сумела. И все-таки в глубине души она не удивилась этому предательству. Взмахнув ресницами и стараясь говорить как можно увереннее, она ответила: «Да нет же, я в курсе, само собой, папа мне сказал об этом, когда я подписывала бумаги на передачу наследства; но, ты же понимаешь, меня не тянет туда идти». Ксения сказала: «Разумеется, понимаю». В глазах у нее появился холод. Без сомнения, она решила, что это причуды богатых, которые тешатся, не зная, куда деть накопленные деньги, пока она и ее семья выгадывают, как протянуть еще неделю.
Побродив, как прежде, по Люксембургскому саду, посмотрев на детишек, пускавших кораблики в стоячей воде пруда, они расстались. Похолодало, деревья роняли листву. Ксения произнесла: «Ладно, я пойду».
Этель тоже поспешила проститься. «Мне надо домой, у меня еще урок фортепиано». Ксения вдруг вспомнила, как прошлой весной они подробно обсуждали эту тему. «А, ты все еще готовишься к выступлению на конкурсе?» Сидя в садике на улице Арморик под навесом из листвы, они даже мечтали выступить вместе: Этель могла бы играть, а Ксения петь. Они готовились вполне серьезно. Повторяли слова романса Массне на стихи Деборд-Вальмор[21]. Все это казалось таким далеким — прошло целое лето, наполненное встречами на улице Котантен, семейными беседами. И теперь само намерение возвести дом из обломков их грез казалось предательством. Девушки быстро поцеловались. Этель ощутила аромат новых духов Ксении, — скорее, отметила его машинально: лицо подруги пахло иначе — чуть горьковато; на щеках пудра, волосы вымыты мятным шампунем. Резкий запах бедности, необходимости выживать. Этель размышляла об этом, идя по улице Вожирар; внезапно со всей очевидностью она представила Ксению, затянутую под сорочкой в жесткий корсет, и почувствовала, как на глаза наворачиваются слезы стыда или досады — одинаково горькие.
Этель так торопилась, что не стала ждать автобус в сторону Монпарнаса, а пошла дальше большими шагами, разрезая толпу, лавируя между машин, огибая препятствия — подобно тому как в Бретани она прыгала по черным скалам у моря, мысленно отмечая каждое движение, каждый шаг, стараясь преодолеть страх. Она шла, не обращая внимания ни на грубые шутки подростков, ни на раздраженное гудение клаксонов.