Я не оправдываюсь. Не говорю ей о желании, которое охватило меня. Заполонило. Молчу об упоении настоящего. Ничего не говорю ей о моей горящей коже. Об эйфории, которую вызывают эти ожоги. Не признаюсь ей, что от крика моего наслаждения дрожат стекла в окнах там, где я кончаю, и что наслаждение это доставляет мне покойник.
Я смотрю на нее, я горда, почти надменна, я чувствую себя красивой, наконец свободной, я дышу полной грудью, как бывает, когда слабеет чувство голода, когда вежливость отступает, и чашка, которую она держит в руке, разбивается, фарфор режет ей ладонь в нескольких местах, кровь течет ручьем, красная, жуткая и великолепная одновременно; я кидаюсь, мать отталкивает меня, повязывает руку тряпицей и смотрит на меня, взгляд ее черен.
– Ты чудовище, Эмманюэль.
Я иду к Оливье.
Он сидит в гостиной, босые ноги задраны на низкий стеклянный столик, рядом с книгами по искусству и пепельницей от Гермеса с лошадками. Он бледен. От кортизона опухли щеки. Глаза глубоко запали, в рассеянном взгляде нет больше той радости жизни, что очаровала меня в начале, до детей, когда он перечислял тридцать аргументов, чтобы убедить меня, что я – женщина его жизни.
Его глаза начали угасать, и сердце, наверно, бьется медленнее.
Мой муж смотрит на меня, приглашает сесть рядом с ним, наши пальцы переплетаются, согревая друг друга, а потом он улыбается и с усталым вздохом спрашивает:
– Что с нами случилось?
Случилось время – время, которое сглаживает все. Случилась убыль желания и иней на моей коже.
Случился холод.
Случился рот Александра, звериная нежность мужчины, рык сибирского тигра.
Случилось страдание, которое я в конце концов полюбила. Эта боль, которой я осталась верна.
Случилось слово женщины вместо ее молчания.
Конечно, идея прожить оставшееся время в сознании самого времени, вкусить каждую его секунду в благодати настоящего, в дарованной им уверенности, идея распорядиться временем, даже если оно отмерено, временем, чтобы что-то сделать, произнести верные слова, подготовить прощания, уже, распорядиться временем, чтобы оставить следы, отпечатать их, загладить или ранить, идея пожить, когда нет больше жизни, есть романтическая иллюзия – мечта здорового человека.
Тело против.
Идея не бороться есть сама по себе борьба. Тело изнуряется в оставшемся времени. Оно теряет вес, теряет аппетит, потихоньку теряет разум. Мускулы дрябнут. От головных болей хочется взвыть, но и сила взвыть уже покинула корабль. Сто шагов даются дорого. Потом десять. Потом один. Одышка душит. Вкус к тому, что любил, отшибает, и приходит отвращение.
Тело становится трагедией, становится горем, становится мусорной кучей.
Разумеется, доктор отговаривает его от этой последней вольности. Доктор А. Хайтаян, онколог, бывший главврач клиники Университетского регионального госпитального центра в Лилле.
– В больнице за вами будет лучший присмотр, говорит он ласковым голосом. – Лучший уход. Мы всегда считаем себя сильнее, чем мы есть. Думаем, будто знаем, что для нас лучше. Вот, послушайте. Два года назад у меня была пациентка, которая хотела поступить как вы, отказаться от борьбы, просто прожить оставшееся время. Она вернулась через три дня. В слезах. Она не хотела умирать. Хотела больше времени. И нам удалось его ей дать. Если вы решите сдаться, Оливье, время покажется вам коротким, до ужаса коротким. Это будет заранее проигранный бой, но я не пойду против вашего решения. Предстоит некий протокол, и серьезный. Не думайте, что будет достаточно обезболивающего, чтобы прыгать оставшееся время.
Оливье поднимает руку, останавливая поток слов врача:
– Позвольте мне самому решить, каков будет мой конец.
Следует долгое молчание. Муж накрывает своей рукой мою. Хайтаян делает вид, будто изучает историю болезни.
Помогите мне. Пожалуйста.
И тогда бывший главврач улыбается. Печальной улыбкой. Улыбкой побежденного. Я скажу вам обоим, что будет с этой минуты.
Если целый мир нас разделяет отныне, Александр, он же и связывает нас.
Приди.
Мой муж решил не жить, и я в ужасе.
Мы проведем вместе время, которое ему осталось. Недель пять, по словам доктора Хайтаяна. Может быть, два месяца, может, больше. Никто не знает.
Вернись.
Помоги мне.
Послушай вот еще что, Александр, и никогда не сомневайся во мне.
Фоска безобразна, а Гвидо красив. Она любит его той любовью, что сбивает с толку и перехватывает дыхание; он, завороженный такой страстью, тоже загорается, сдается, капитулирует и соединяется с ней на одну ночь, роковую ночь. Но за гранью этой ночи они будут продолжать любить друг друга – она из царства мертвых, он с земли смертных[52].
Эти любовники могли бы носить наши с тобой имена.
Манон в Лондоне.
По словам моей матери, она решила уехать туда, когда узнала о моем возвращении.
– Ты видишь, Эмманюэль, сколько зла ты натворила.
Оливье.
После консультации у доктора Хайтаяна ты не хочешь сразу ехать в Бондю, где тебя ждут вопросы моей матери, ее неиссякаемый поток фраз, испуг наших детей.
Мы идем в отель «Виноградная беседка» в Старом Лилле, как в тот вечер, три года назад, когда слово «рак» впервые вошло в наш словарь.
Номер 14 свободен. Ты взял меня в нем в тот вечер, после вина в «Устричной», как доступную женщину, веселую мидинетку.
Ты снимаешь его снова.
Мы ложимся на кровать, на этот раз почти как в замедленной съемке. Долго молчим. В какой-то момент я чувствую, что ты плачешь. Мои пальцы ищут твои. Я подношу их к губам. Целую. Прижимаюсь к тебе. Растворяюсь в тебе. Мне кажется, что мы стали единой плотью.
– Я боюсь, Эмма. Боюсь умереть и еще больше боюсь страдать. Я грущу и злюсь тоже. Это так несправедливо. Я не увижу наших детей взрослыми. Не узнаю, будут ли они счастливы. Я даже не узнаю, вернешься ли ты. Я мечтал, чтобы мы состарились вместе, Эмма, стали маленькими старичками. Белые волосы, ласковые улыбки. Я не попробую вин будущего года. Не узнаю, будет ли уничтожен ИГИЛ[53]. Наберут ли электрические автомобили однажды больше пятисот километров автономного хода. Мир будет жить дальше без меня. Скоро я не буду больше чувствовать запаха дождя. Теплой шерсти Зоо. Ванили на шейке Манон. Я хочу, чтобы меня сожгли, Эмма. Хочу улететь.
Ты всхлипываешь. Струйка крови стекает по твоему подбородку. Но ты смеешься.
– Я никогда не узнаю, чем кончится «Во все тяжкие»[54]. Никогда не узнаю, останется ли Шумахер овощем или выкарабкается.
Все это такие пустяки, когда их не знаешь.
Я глажу твой лоб, влажные щеки, рот. Твоя кожа горит. Твои губы дрожат. У меня нет слов – только мое тело, слившееся с твоим, растворившееся в твоем.
Наша «Просветленная ночь».
Ты проспал два часа, а я оберегала твое мечущееся тело.
Страдание и страх дают один и тот же эффект.
Когда ты снова открываешь глаза, ты спокоен. Ты говоришь мне спасибо, и меня это глубоко трогает. Мы хотим выпить вина, но в отеле нет рум-сервиса. Я спускаюсь на площадь, захожу в первый попавшийся ресторан. «Милано». Лучшее вино у них монтеветрано – по непристойной цене. Это вымучивает у меня улыбку.
Тебе нравится его глубокий рубиновый цвет, древесные ароматы с нотками фиалки, ежевики и вишни и под конец, едва уловимыми, оттенками корицы и табака. Я добавляю, развеселившись, что в нем есть нотки щебенки и копыта. Ты улыбаешься и с ученым видом уточняешь:
– Нотка кожи.
– Козьей шерсти.
– Чуточка испарины внизу поясницы.
– Взбудораженного тела.
– Накатывающего желания.
– Аромат лона.
– Дуновение падающего платья.
– Исступление руки.
– Нежность рта.
Твоя улыбка исчезает, когда ты добавляешь:
– Я скучал по тебе, Эмма. Я и не знал, что теряю.
– Я думала, ты отпустил меня в бега.
Потом ты снова наполняешь наши бокалы. Ты говоришь, что все бывает еще лучше, когда идет к концу. Говоришь, что дорог только первый и последний раз. Ты не циничен, только меланхоличен. Ты находишь меня красивой, и я целую тебя. Это быстрый поцелуй. Воспоминание. И я прошу тебя уехать со мной. Сдержать наконец это обещание времен нашей свадьбы, девятнадцать с лишним лет назад, пройти вместе по дороге вина, о, несколько километров, несколько виноградников, первые вспашки, первые всходы, первые цветения, несколько недель вместе, пока не…
Ты не даешь мне закончить фразу.
Да.
Можно ли вообразить последние запахи, исходящие от покинутого тела, потом открыть окно спальни и познать неизбывную радость: новое утро на земле, залитое веселым солнцем, увидеть капельки росы, рассыпанные там и сям, проследить за пьяным полетом бабочки с акварельными крылышками, рассмотреть лениво раскрывающиеся венчики тени, услышать веселый свист парочки овсянок, парочки воробьев, и дать родиться крику из своего пустого лона, дать ему подняться, как пламени, к пересохшему рту и возопить: человек умер?
– Человек умер, а я его любила.
Я вспоминаю похороны Терезы Делатр. Старой подруги семьи.
В церкви, перед самым отпеванием, один из ее детей поднялся на кафедру и сказал нам последние слова своей матери: «Не беспокойтесь за меня, я знаю, куда иду».
Я хочу сказать, что боль бесполезна – мы ее знаем.
Я хочу еще сказать, что радость возвращается – иногда.
Эта его фраза, затерянная в тенях Старой Биржи.
– Наша встреча, Эмма, «Пивная Андре». Она была не только той секундой, когда наши глаза сказали друг другу «да», она была каждой секундой с тех пор.