И тогда я поцеловала его в первый раз, и его пальцы коснулись моей кожи.
Я живу у Софи, с тех пор как вернулась из Кука. Ее большая квартира в Старом Лилле, балки, скрипучий паркет, урчащая в трубах вода – нутро зверя.
Моя мать занимает гостевую комнату в Бондю; сиделка приходит на день, другая, за несколько километров отсюда, в случае необходимости ночью.
Оливье хотел побыть с детьми перед нашим путешествием на Юг, этой обетованной дорогой вина, последним временем вдвоем – странным временем. «Вы снова начнете жить вместе?» – спросила Леа. «Нет, мы закончим вместе то, что начали, папа и я». И она расплакалась, маленькая фея с ручонками, слишком короткими, чтобы собрать нас всех вместе и написать красивый конец нашей истории.
Два раза в неделю в Бондю приходит психолог – мы собираемся вокруг нее в гостиной, бывают иногда очень долгие паузы, слова, хрупкие, как пузырьки воздуха, бывает и смех и обещания, безмерное горе и, главное, страх, который каждому приходится приручать.
Позже психолог попытается разрушить стену равнодушия нашего сына, понять, почему его искушает мысль вытатуировать свои обиды на коже рук – череп. Или нож.
Горе – незнакомый язык, надо всему учиться.
Оливье хотел провести время с ними. Потому что отъезды всегда требуют его больше, чем возвращения: надо проверить десять раз, сто раз, что ничего не забыли. Потому что слова прощания трудны и искать их приходится долго. Потому что есть слезы, и страх, и клятвы, которые надо дать тому, кто уходит, чтобы он смог уйти с миром. Потому что гнев нескор и опасен, как газ, утекающий из трещины. Потому что он хочет им сказать, что будет с ними, даже в отсутствие.
Манон возвращается через несколько дней и по-прежнему отказывается меня видеть. Однажды вечером Оливье говорит ей, что любит меня и я его люблю, говорит, что наша любовь прекрасна, что у нас были смех и нежность, страсть и великие оперы, да, да, хоть он и не любит их так, как я, три чудесных плода, рожденных от этой любви, от нашей с ним крови, он говорит ей, что я, как бы то ни было, ее мать, и что бы ни случилось, где бы мы ни были, он и я, ее отец и мать, прах или плоть, мы любим ее безраздельно.
И вот Оливье готов.
И мы отправляемся в путь.
Ты должен знать, что без тебя, Александр, я незавершенна.
Что без тебя я больше не люблю дождь на моей коже, что без тебя оперные арии кажутся мне пошлыми и пафосными и что без тебя занимающийся рассвет больше не обещание.
Она сидит за конторкой среди великолепных машин, очевидно, мощных, блестящих краской, глубокий черный цвет с нотками пурпура и баклажана, запахи кожи. Она восхитительна, и ей двадцать лет, что делает ее еще более восхитительной. Как будто работает, но, подойдя к ней, я вижу, что она листает журнал. Она поднимает на меня глаза, потом лицо, движением Бэмби, совершенная запятая, нарисованная шеей, должна сводить с ума мужчин, тех, что приходят покупать машины по цене домиков в провинции, сначала одни, потом возвращаются с женами, им тоже ей полагается предлагать кофе, что-нибудь сладкое, изысканное, карамелито или ванилио, а для мужей кадзаан или даркан, ароматы бешеной силы, потому что она знает, что им всем этого хочется, что они все теперь смотрят на девушек, ровесниц их дочерей, с той же бешеной силой, с несказанным отчаянием, отсюда и мощная машина, чтобы бежать как можно скорее от пошлости, к которой приводят их эти желания.
Не знаю, узнает ли она меня – я прихожу редко, думаю, однако, что она видела в доме фотографии, на которых позирую я, в гостиной, на лестнице и в нашей спальне, где она спала, где давала моему мужу пожирать свою киску, еще пахнущую молоком и мылом свежую плоть, где она переворачивалась, тяжело дыша, изогнувшись, как девушка из сна, где говорила вставь мне сюда, потому что мужчины раскатывают на это губы, но не всегда осмеливаются попросить, глубже, Оливье, там, где он, сделав свое дело, откатывался на край постели, смеясь, говоря, что любит ее, что не знает ничего прекраснее, безумнее, лакомее, да и печальнее, я думаю, но этого он ей не сказал, мужчины утомляются так быстро. Она поднимает на меня глаза, потом лицо, все тот же Бэмби, и, прежде чем она успевает меня узнать, я даю ей пощечину, мощную, яростную, пощечину, выросшую из моего нутра, из моего горя, что она его бросила, потому что он болен, маленькая шлюшка, из боли Оливье, выросшую из всего, что мы натворили однажды и что обернулось против кого-то, и ее красивая головка словно отвинчивается от красивой шейки, которая выгибается назад, увлекая за собой красивое личико, красивые губки, которые целуют, ротик, который глотает, назад опрокидывается и стул, девушка падает навзничь, ударившись головой о плиточный пол, звук удара ужасен, красное пятно выступает над бровью, кровь течет по щеке, к нам бежит продавец, я смотрю на него, он меня узнает и тотчас прекращает свой бег, его ноги словно крутят педали назад, скользят по гололеду, это почти комично, Каролина медленно встает, грация Бэмби куда-то делась, ее красота вдруг поблекла, стала заурядной, ее руки опираются на конторку, совершенное тело выпрямляется, я не нашла других слов, кроме этой пощечины, огромной, убийственной, она смотрит на меня, ей всего двадцать лет, возраст обещаний, она еще не ведает жестокости и вечности настоящего, она пытается искренне улыбнуться, и вот ее слово – эта улыбка, как моя пощечина, и я принимаю его в себя, это слово, и мне легче, и ей легче, и все кончено.
Ни моя мать, ни Софи так и не дознались до чувств Луи.
Когда они спрашивают его, как он себя чувствует, что он чувствует, как видит ситуацию, злится ли, задают вопросы о болезни отца, о его решении не бороться, он отвечает я справлюсь. Справлюсь – как сказал бы, если бы надо было убраться в комнате или приготовить горячий бутерброд для сестер.
Со мной – я теперь провожу больше времени в Бондю – он по-прежнему не разговаривает. Только практические соображения. Он держит меня за «Руководство по выживанию для подростка». «У меня кончился шампунь». «Надо постирать мои джинсы». «Мне нужны пять евро на бассейн» и «еще двадцать» на классную вечеринку. «Что делать с моими прыщами?» «Что на обед?» Боже, как бы я предпочла, чтобы он кричал, вопил, все ломал вокруг себя, чтобы обзывал меня последними словами за то, что я ушла, бросила их, убила его отца, как с наслаждением думает моя мать, чтобы говорил мне что угодно, лишь бы говорил, дал мне шанс все ему объяснить, заполнить его паузы; а потом обнять его и сказать, что мне тоже страшно.
– Я сегодня ночую у друга.
Конец дискуссии.
Манон уезжает обратно в Лондон со своей подругой Орели Коэн – здесь воняет. Слишком много вредных волн.
Что до Леа, она, с глазами на мокром месте, часами рассматривает репродукцию «Мертвого Христа в гробу» Гольбейна Младшего в одной из книг по искусству, красующихся на низком стеклянном столике в гостиной, которые никто никогда не листает. Как будто выпотрошенное тело, черные от гангрены ступни и ладони, выпирающие кости, сведенные мускулы, на которых воскового цвета кожа лежит точно саван.
Есть очень много дорог вина.
Мы выбрали одну из таких дорог в Провансе – не потому, что она самая старая, нет, не потому, что там стрекочут цикады, благоухает лаванда, растут зеленые дубы, оливы, можжевельник, не потому, что там текут чистые ручьи, поблескивают порой слезы дочери землекопа и отзывается эхом гнев обманутого булочника[55], а в дни мистраля можно услышать Мариуса, Мирейо или Боби[56], но потому что там бывает солнечно с первых дней весны, потому что Оливье хотел еще раз почувствовать солнце на своей коже, хотел еще раз этого тепла, пахнущего душистым маслом, моноем и ванилью, еще раз ощутить теплый, слегка соленый ветер на своем лице, еще раз увидеть, как море растворяется в небе с наступлением вечера и рисует полотно, на котором могут быть написаны все истории, еще раз пережить волшебный час, когда солнце темнит кожу, вытягивает тени и, кажется, воспламеняет кроны сосен, как праздничные факелы, в последний раз позавтракать под платаном с голым стволом, чтобы был шаткий столик из кованого железа, накрахмаленная белая скатерть, тяжелое и потемневшее столовое серебро, кофе, светлый, обжигающе горячий, свежевыжатый апельсиновый сок, простое счастье первого глотка, прохладного, почти ледяного, газета на уголке, пачкающая пальцы краска, чужие происшествия, соседские дрязги, злоба дня, скидки на постельное белье, кошачий корм, вторая упаковка в подарок – я любил жизнь и за это, Эмма.
Дорога Драсенуа.
Она образует треугольник между Драгиньяном, лежащим на известняковом плато у входа в Вердонское ущелье, Арк-сюр-Аржан, нависающим со скалистого утеса над долиной, по которой тысячу лет назад наступали, словно тучи саранчи, кровожадные сарацины, и Канне-де-Мор на автостраде А8.
Мы выехали из Бондю на машине, очень мощном «БМВ», который я немного побаивалась вести. Оливье был уже слаб. Спинку сиденья опустили так, чтобы он мог лежать. Подушка, одеяло, шапочка на коротких поредевших волосах, сквозь которые видны островки кожи. Его тело уже исхудало, ни дать ни взять подросток, слишком быстро пошедший в рост, молодой дубок, выросший сикось-накось, скрюченные ветви, немое страдание.
Доктор Хайтаян прописал актискенан, сульфат морфия, от болей, по одной капсуле каждые четыре часа – это не препятствует головным болям и сонливости, уточнил он, – противорвотное, из-за ожидающихся сильных запоров, и потребовал, чтобы мы показались врачу сразу по приезде, с его медицинской картой, вот она. Он смотрел, как мы уходим, мрачными глазами военачальника, провожающего взглядом своих солдат, когда они идут строем к неминуемому разгрому.
В тишине салона машины мы слушали «Отелло» Верди, и, когда Дездемона пела свою пронзительную арию «Ave Maria»: «Молись за нас, склоняющих голову перед обидчиком и перед злой судьбой; о Ты, молись за нас, молись за нас, молись неустанно, и в наш смертный час молись за нас!»