Танец на краю пропасти — страница 24 из 32

и цедры цитрусовых и, чтобы сочетание вкусов было идеальным, заказывает тарелку артишоков с базиликом и жареную барабульку.

Он хорошо себя чувствует сегодня вечером, звонит детям, у него даже появился аппетит; солнце золотит его кожу, он красив, и, глядя, как он смеется, слушая, как он говорит, никто не мог бы вообразить разрушения, которые уже учинил в нем рак, это побоище, догадаться, что он проживает сейчас, с бокалом розового вина в руке, последние часы своей жизни, последние дни.

Позже в этот вечер мы встретили Жака.

89

Я оставляю Оливье на минутку одного, чтобы принести жилет из комнаты, – а главное, на минутку, чтобы подавить там приступ хандры, потому что, глядя, как он пьет, и смеется, и говорит о завтрашнем дне, о том, что хочет изменить провансальским винам с сен-жюльеном[62], я подумала, что это его последний апрель, что он вряд ли доживет до своего дня рождения в середине лета; на минутку, чтобы избыть там мою безудержную дрожь, потому что я сознаю, что это безмерно несправедливо – видеть, как укорочена жизнь, как я абсолютно беспомощна, как мы все бессильны удержать того, кто тонет: у нас нет этой силы, никакая любовь, на которую мы способны, не может остановить падения.

Молчание гасит смех.

Туман размывает образы.

Сожаления заполоняют тех, кто остался.

А потом, рано или поздно, мы устаем от сожалений.

Рано или поздно мы выживаем.

Нам немного стыдно.

Но даже стыд в конце концов рассеивается.

90

Я скажу, что знала безмерную радость пройти, радость станцевать на Земле, радость быть живой, видеть свет звезд, ощущать вкус дождя, трепет, головокружения, скажу, что была счастлива, всепоглощающе, очертя голову и невзирая на злые молнии, эфемерные следы, измены, налет теней и все, что однажды оставит нас в одиночестве, – да, невзирая на все это, я скажу еще, что лучшее пока впереди.

91

Чушь для индюшек.

Жак сидит с Оливье за столиком, где я оставила его несколько минут назад. Они заказали вторую бутылку вина, на этот раз красного – нотки малины, смородины, вишни, сушеных фруктов, и, если верить им, приятное послевкусие: кофе, сливовое варенье и шоколад, – идеально с серьезными сырами, которым они воздают должное.

Я принесла ему теплый свитер, вечер прохладный, сыроватый.

Он представляет мне Жака – лет шестидесяти, седые волосы и борода, хорошая мудрая улыбка.

Жак сделал карьеру в рекламе, где был блестящим редактором. Он получал премии. Довольно быстро стал креативным директором, что предполагает, в числе прочего, уточняет он с улыбкой, большую зарплату, большую машину, хорошенькую ассистентку. Новые рекламные кампании, новые премии, развод, а потом – скука. Желание чего-то другого. Приблизиться к себе. Бежать от бесконечных совещаний. От компромиссов. Он рассказывает о фотографиях Шарон Стоун, Джейн Фонда, до такой степени отретушированных, что ему приходилось называть их имена в анонсах, чтобы публика их узнала. Он ушел с немалыми деньгами, попытался написать книгу. Роман обо всем этом. Что-то такое, что было бы важным. Полезным. Окончательным. Но вот ведь как, между пятью строчками bodycopy[63] крема от морщин, говорит он, и тремя сотнями страниц жизни лежит пропасть, и я в нее упал. Он покинул Париж, обосновался на Юге. В крошечной художественной галерее в Тороне, где он продает дощечки из местных пород дерева (пробковый дуб, каштан, кедр) с выгравированными афоризмами, которые подсказывает ему та самая «жизнь». Примеры. Истина в тебе. Встань и измени мир. Твой ближний – дорога. Каждое утро – начало жизни. Любовь – самый экологически чистый двигатель. И т. д. То же самое на футболках. На кружках. Каскетки и тапочки на заказ. А потом желание писать более длинные фразы вернулось. Тогда он выбрался на неделю сюда, в замок Берн, чтобы взяться за перо. В покое. В сосновой роще. Среди красоты.

– И? – спрашиваю я.

– Первая фраза дается труднее всего, – отвечает Жак.

И мы смеемся. Я счастлива слышать твой смех. Ты говоришь Жаку, что болен, и он, сперва нахмурившись, заводит речь о надежде. Надежда, говорит он, самое сильное чувство, какое только можно испытать, сильнее ненависти, любви, сильнее ужаса или ярости. Не надо мне этих фраз в духе «Альманаха Вермота»[64], весело говоришь ты. Но Жак больше не смеется. Ему страшно за тебя. Он спрашивает, уверен ли ты в своем выборе. Ты мог бы поверить в науку, говорит он, надеяться на спасение, такое бывало с людьми, которых считали безнадежными, есть целители, гипнотизеры, альтернативная медицина, гомеопаты, есть Бог, есть африканские медиумы, какие-то буддисты, есть тысяча возможностей спасти тебя, ты мог бы увидеть, как вырастут твои дети, увидеть все прекрасное, чего тебе хочется, ну, не знаю, Бутан, Венецию. Я все это видел в последние недели, отвечаешь ты, может быть, не Бутан и не Венецию, но я провел незабываемые часы с Эммой, без сомнения, самые прекрасные, а через несколько дней наши дети, наши друзья и ты, надеюсь, все будете здесь, мы скажем друг другу, что мы друг друга любим, и, наверно, это будет правдой. Но, перебивает тебя Жак, все это ты можешь сделать, не – он ищет слово – обрекая себя. Да, выдыхаешь ты, но мы никогда этого не делаем. Никогда не делаем того, что нужно, в нужный момент. Мы всегда ставим тех, кого любим, на последнее место. И ты кашляешь, потому что словам тесно у тебя в горле, и заказываешь еще бутылку, я хочу сказать тебе, что мы уже достаточно выпили, но воздерживаюсь.

Мы долго сидим за столиком в саду. Температура упала, и обслуга приносит нам одеяла.

Жак рассказывает о своих рекламных кампаниях для «Мерседеса», ты не находишь, что их новые модели похожи на «Опели», ты говоришь ему о «БМВ», о дизайне, wastegate[65], о вещах, которых я не знаю. Я смотрю на вас обоих, незнакомых еще три часа назад. Вы похожи на двух старых друзей, на двух юношей, которые говорят о машинах, говорят о девушках, а в сущности, говорят о своих страхах и своих надеждах. Вы меня глубоко трогаете. Я нахожу вас красивыми. Вы такие живые.

Потом мы поднимаемся в большой сьют, чтобы ты принял свою дозу актискенана и наконец отдохнул, убаюканный потрескиванием огня в камине.

Когда я гашу свет, ты сухим голосом говоришь мне:

– Я предпочту танцевать время, которое мне осталось жить, а не отдыхать.

В темноте ты не видишь капельку ртути, выступившую на моих глазах.

Позже, не в силах уснуть, я спускаюсь одна – хочется еще бокал и потом еще один, мне надо оставить за грустным хмелем последнее слово: гнев, хандра, ненависть, не важно; и официант «Бистро» приносит мне бутылку урожая 2012, свежие черные ягоды, ваниль и кислая вишня, никаких больше копыт, козьей шерсти и нежных губ, сегодня ночью я хочу пить, пусть даже кислятину, которую подавала иногда Мими в кемпинге, пить, и только, потому что я не могу кричать, не могу все ломать вокруг себя, пить до упаду, потому что уход тех, кого я люблю, будит во мне неведомый доселе гнев.

– Я напьюсь с тобой.

Я вздрагиваю, поднимаю голову.

Жак улыбается мне. Он в халате, волосы взъерошены.

– Я курил в окно в моей комнате и увидел тебя, представь себе, мне тоже хотелось пропустить пару последних стаканчиков.

Я улыбаюсь ему в ответ и осушаю бокал, наполняю его снова, протягиваю ему, он выпивает его в свою очередь. Хороши два пьянчужки. Я пытаюсь догнать тебя, говорит он. Тогда я наливаю ему еще один и еще, и официант приносит нам новую бутылку и второй бокал.

Жак берет мои дрожащие руки в свои.

– Я знаю, что пишу много чуши на моих дощечках, но что ты хочешь, людям нравится. Однажды какая-то дама даже спросила, есть ли у меня что-нибудь о собаках, у меня ничего не было, я сказал ей зайти завтра. На обычной дощечке, которую я позаимствовал из конуры, я выгравировал с одной стороны: У моей собаки жизнь не собачья, а с другой – Кто единственный будет любить меня всегда и никогда не осудит? Моя собака. Она была без ума от радости и в благодарность прислала ко мне всех своих друзей: так я стал писать глупости о кошках, зябликах, хомячках и даже об индюшке.

Он по-прежнему держит меня за руки, и дрожь как будто унялась.

– Все думают, что я годен лишь писать вздор, но тебе я могу сказать это, потому что ты умеешь смотреть в корень, потому что ты ищешь ответов, Эмма: не надо пытаться понять, почему что-то случается, почему рак Оливье вернулся, почему это случилось с ним. Есть люди, которые полагают, что, если понять, почему пришла болезнь, от нее излечишься. Это просто неприятие тайны. Есть тайна жизни, тайна смерти, Эмма, тайна нашего удела человеческого, такого уязвимого. Надо признать и смириться, что есть вещи больше нас, над которыми мы не властны. Это вернет нам верную пропорцию в мире.

Остановка 3. Замок Сен-Мартен.

92

В следующие дни мы слушаем раз за разом Tabula rasa II[66] Арво Пярта и «Аве Мария» Каччини.

Мы едим шоколадки «Роше Сюшар», чего никогда не решались делать из пустых эстетических соображений – особенно я.

Мы смотрим твой любимый фильм и мой тоже (поедая «Роше Сюшар» – особенно я).

Мы разговариваем по скайпу с Леа. Она спрашивает, как можно будет тебя потрогать, когда ты уйдешь. Веришь ли ты в призраков. Будешь ли ты призраком. Спрашивает, боишься ли ты, и ее большие глаза затуманиваются.

– Ты узнаешь, какой я стану, папа? Ты увидишь меня?

Мы пьем леовиль-пойферре 2009 на пляже в Сен-Рафаэле и смотрим, как солнце падает в воду, точно апельсин, который катится, и шлепается, и закатывается под стол.

На улице в Тарадо ты говоришь кому-то, что скоро умрешь, и он, опустив голову, ускоряет шаг.