Однажды ночью я паникую, потому что не нахожу капсул москонтина и нам надо ехать на «Скорой» в больницу, чтобы тебе выдали новые. Паника. Аритмия. Невероятная самоотверженность работников «Скорой».
Ты снова говоришь еще кому-то на улице, что скоро умрешь, и на сей раз этот человек спрашивает тебя, может ли он осуществить хоть одну твою мечту. Ты улыбаешься ему и ничего не отвечаешь.
Перед туристическим бюро ты хочешь отдать даром большой «БМВ», но люди смеются, думают, что это передача типа «Скрытой камеры». Ты клянешься, что это не так, что ты даришь его, потому что он тебе больше не нужен, потому что ты уходишь, и один прохожий спрашивает тебя, далеко ли ты уйдешь без машины; ты отвечаешь, что у тебя рак, что ты не заберешь ее с собой, и тогда прохожий интересуется, какой у нее пробег, мощность, преимущества, сколько она потребляет бензина, сколько ты за нее хочешь, а ты повторяешь, я вам ее дарю, и он обзывает тебя жуликом и вором. Говорит, что мир сошел с ума, если уже буржуа мошенничают.
Целый час мы ищем телефон некого Фредерика Жанмара – которого я не знаю, это один из твоих друзей детства. Ты звонишь ему. Он не сразу тебя узнает. Вы вспоминаете школьный двор. Буфет. Соседку. Потом ты просишь у него прощения. Я никогда не узнаю, за что. И я вижу на твоем лице умиротворение, несмотря на вновь проснувшуюся боль, брызги крови, крошечные конфетти.
Мы говорим друг другу вещи, которых никогда не осмеливались сказать. Что ты хотел бы заняться любовью с черной женщиной, длинной, пряной. Что ты обожаешь Каролину, потому что в тебе есть темные стороны, которые она принимает. Которые озаряет. Я – что возненавидела тебя в день, когда ты меня – я не нахожу слов, – в день моих первых слез с тобой, и ты сердишься. Я говорю тебе, что у нас нет больше времени сердиться. Говорю, что довольно редко с тобой кончала. Но любила удовольствие, которое ты получал со мной.
Что я любила твою жажду.
Ты спотыкаешься на деревянном мостике, который ведет в Романтический сад в замке Сен-Мартен, и у меня нет сил тебя поднять. Мне прибегают на помощь. Несут тебя, как короля, до нашей комнаты. Врач еще увеличивает дозу опиатов, и твои глаза, кажется мне, гаснут, как угли в камине утром, когда жар уступает место холоду.
Нам удается связаться со сценаристкой Александрой Клер, чтобы она рассказала тебе следующий сезон сериала «Шестеренки», который ты так любишь; она соглашается, при условии, разумеется, что мы не откроем этого никому, даже там, куда я уйду? – спрашиваешь ты, и Александра Клер в трубке смеется тепло и дружески.
Однажды после обеда – накануне того дня, когда все приедут, – мы лежим рядом на большой кровати леди Чаттерлей с балдахином. Пружины скрипят. Окно приоткрыто. Шелестят занавески. Ты дышишь шумно. Угрожающе. Мы долго лежим неподвижно. Молча. Из суеверия. Потом, ближе к вечеру, когда небо алеет, наши пальцы ищут друг друга. Соприкасаются. Потом наши ладони. Локти. Мои губы прижимаются к твоему плечу. Пробегаются по торсу. Утраченное тепло. Соль. Они ощущают железистый вкус твоей крови. Находят гнутую решетку твоих ребер. Твои пальцы вновь познают мои тяжелые груди. Мою прохладную, трепещущую кожу. Мою спину. Поясницу. Есть что-то очень нежное в каждом нашем жесте и изнуренное в нашем голоде. Позже, хоть я никогда этого не любила, просто потому, что любишь ты, я беру у тебя в рот, твой член едва набухает, слишком изможденный. Ты издаешь один лишь вздох, долгий, как печаль струнных в квартете Дворжака. Позже моя голова пристраивается на твоей шее. Входит в этот паз в последний раз.
Наши тела прощаются друг с другом.
Они расстаются, как расстаются в конце тела танцоров в «Просветленной ночи», – потому что нет ничего в этом мире, что не рождалось бы и не кончалось в разрыве.
Сегодня вечером покончено с этими краями.
Покончено с нашими островами.
Я решила оставить тебя со мной на целый день, после того как ты уйдешь.
«– Несчастная, разве ты не знаешь, что в горах волк? Что ты будешь делать, когда он придет?..»
Я должна сказать тебе, Александр, что тело Оливье и мое простились друг с другом.
Я должна сказать тебе, что это было серьезно, мучительно, но не было грустно. Его кожа была холодна, а его половой орган умер у меня во рту.
Я выслушаю твой ответ, что ты знал, что узнать с уверенностью можно только последний раз, и в первый раз ты скажешь мне, что любишь меня, ты скажешь мне, что настоящее безмерно.
Что оно отныне моя земля.
И тогда я попрошу тебя жить в нем со мной. И это будет да, как на свадьбе.
Как на балу.
Головокружение.
Это самый красивый из трех.
Замок, больше, впрочем, похожий на внушительный и удобный семейный дом, чем на крепость. Потемневшие от времени стены, итальянские краски, местами облупленные, точно слезы камней. Тени штукатурки. Приветливое тепло под кронами гигантских дубов, чьи едва распустившиеся листочки рисуют неподвижных воробьев на стенах, на железных столиках в саду, голубых, словно маленькие небеса, на деревянных скамьях, на клумбах с желтыми и белыми цветами. Дальше Романтический сад, в который можно пройти по узкому мостику: изгороди, подстриженные с веселой небрежностью, спрятанные там и сям каменные статуэтки как будто смеются над нами, и подвешенные над нашими головами бамбуковые клеточки, решетки, с чучелами птиц внутри словно напоминают нам, что настоящие в клетках не живут, – это навевает мне безалаберную поэзию сада Колетт в «Мускатной беседке», той самой, где она написала: «Достигну ли я здесь того, чего не начнешь сызнова?»[67]
На втором этаже комната Жюинье[68], где, верх иронии, снимались сцены «Леди Чаттерлей». Окна выходят в парк, и в глубине виден каменный бассейн. Комната прохладная из-за терракотовой плитки на полу, которая остается холодной в любое время года, – обои с цветочным орнаментом, восхитительно допотопные, мебель в стиле Людовика XVI по-провансальски, маленький круглый столик, на котором я пишу, когда Оливье спит, – и кровать с балдахином, толстый мягкий матрас, который такое легкое тело моего мужа уже почти не продавливает, эта кровать похожа на последний остров.
Замок Сен-Мартен. Это самый красивый из трех. Это последний.
Земля обетованная.
Софи и Морис приезжают после обеда на машине и с ними великолепный сюрприз для меня: Мими – вернее Мишель, в своем элегантном дамском костюме. Шутки в сторону, детка, это свидание. Праздник.
Со своей стороны, моя мать, Луи и Леа выходит из поезда, берут напрокат машину на вокзале Драгиньяна и присоединяются к нам вечером.
Манон нашла рейс Лондон – Ницца, Жак едет за ней в аэропорт и привозит сюда. Приехав, он преподносит мне подарок, на память о моем горьком хмеле в замке Берн, чудесный якорь спасения – дощечку из бразильского палисандра, на которой, перед тем как покрыть ее лаком, он выгравировал: Если разум не дает ответа, ищи его в поэзии.
Остальные четыре гостевые комнаты замка наши – они носят восхитительно китчевые имена: Маркиза, Маркиз, Ампир и Мерсо (в честь, как я узнала, Анны де Мерсо, дочери владельца замка Мерсо в Бургундии и жены прадеда графини де Гаске, Терезы, которая живет здесь и здоровается с нами каждый день); Мими же, которая не может спать в замке, приютил Жак, в нескольких километрах отсюда – Жак, у которого в первую ночь они отведают шерри-бренди, маленькими, тайными глоточками; алкоголь подарит им неожиданно короткий путь друг к другу, они утрут слезинки от смеха, другие от сожалений, и между той, кого называли Мадам во времена ее величия, и поэтом-гравером по дереву, Любовь – роза без шипов, завяжутся внезапные узы, это настоящая встреча, история слов, идеально подходящих друг другу, вы красивая, вы волнующая, а вы, вы дуб и тополь одновременно, мне это нравится – последний бой, признается мне позже Мишель, красивая, как явность, с зардевшимися щеками, с горячими ладонями, последний удар молнии, малыш, когда уже не верилось в сердечный трепет и в доброту мужчин.
Никогда не бывает полностью спрятанной красоты.
До того как они все приехали, до того как мы собрались вместе и наступило затянувшееся прощание, Оливье увлек меня в маленькую часовню Святого Франциска в Лорге: полсотни стульев, сводчатый потолок, беленный известью, а за мраморным с золотом алтарем, в нише, статуя Сердца Иисусова, слева от нее святой Иосиф, а справа святой Франциск Ассизский.
В последний раз вместе.
Он садится в первом ряду, и я остаюсь рядом с ним.
Он глубоко дышит, как делают, когда хотят сосредоточиться на себе. Смотрит по сторонам чуть растерянно. Потирает руки, потому что в часовне свежо, почти холодно. Он кашляет и от эха собственного кашля вздрагивает.
Он долго держит глаза закрытыми.
Позже, перед тем как открыть, он трет их, и они красны. Он берет мою руку в свою, его ладонь ледяная и дрожит. Он не смотрит на меня. Он шепчет. Шепчет так тихо, что мне приходится склонить лицо, приблизить ухо к его губам. Он говорит слова, которых я за ним не знала. Похожие на молитву. Он спрашивает, можно ли ему остаться еще немного. На несколько месяцев. На годик. Пожалуйста. Прошу вас. Хоть я и сказал, что не буду бороться. Хоть мы и должны держать наши обещания и уходить, когда настанет час. Он оборачивает лицо ко мне, и это его лицо ребенка. Белое. Гладкое. Осиянное. Которого я не видела на фотографиях. Его лицо до жестокости. Он улыбается мне. Говорит: «Может быть, все это правда, Эмма, что можно спастись, что можно остаться всем вместе, сейчас или позже, я хочу сказать, однажды, может быть, мы соберемся все. Я не знаю. Я не хочу исключать этого сегодня вечером, не хочу верить, что есть только это».
Эта краткость.
Я смотрю на него. Я не плачу. От слез никогда ничего не росло.