Танец на краю пропасти — страница 30 из 32

Обед, скорее пикник, обильный, сытный – колбаса, паштеты, сыры, да не сидите же как на именинах, говорит кто-то, козий уже течет, свежие овощи и к ним соусы на выбор, белый сыр/карри, майонез/лук-резанец, йогурт/тмин, черт побери, убейте же кто-нибудь этих ос, деревенский хлеб для мужчин, чипсы изысканных цветов для женщин, фарандола десертов, белые ликеры с армянским кофе. Вы не находите, что это смахивает на деготь? Морис просит коньяку или лучше очень старого арманьяка. «А мой зад в придачу не хочешь?» – отзывается хозяйка под общий взрыв смеха. «Я хочу», – шепчет Жак. Оливье счастлив, и, хоть он пока не набрал свой «довоенный» вес, а его красивое лицо еще осунувшееся и бледное, он смеется с Жаком, они вместе пишут пьяные афоризмы, к ним присоединился Луи и подсказывает более молодежные словечки, более продвинутые выражения, иначе ты никогда не продашь свои деревяшки, Жако, так ты теперь зовешь меня Жако? Каролина не сводит с Оливье своих восхитительных глаз и своего сердечка лани, иногда она целует его в шею, гладит по руке, кладет ладонь на его колено, и каждый раз мой муж улыбается, умиротворенный, влюбленный. Позже Морис предлагает спеть одну из самых последних песен Эдди Митчелла «Что-то изменилось», все протестуют, как выпивохи в бистро в вечер футбольной трансляции, Манон вскакивает, смеясь, тебе бы самому измениться, Морис, смени волосы! – перебивает ее Луи, он и так очень красивый! – кричит Софи, попробуй лучше Фаррелла Уильямса[81], продолжает моя дочь, и, ко всеобщему удивлению, Морис запевает «Happy», Happy, Happy / Bring me down / Can’t nothing[82], наступает минута благодати, Софи ерзает на стуле, как ребенок, который хочет в туалет, но слишком возбужден происходящим, чтобы отлучиться, о, мой, ты чудесный, чудесный, сюсюкает она влажными губами, я тебя обожаю, ты их умыл, потом снова смех, свист, звон бокалов, и Манон, растроганная, посылает ему поцелуй кончиками пальцев; господин Богосян, крайне взволнованный, с веками, уже розовыми, как вино, спрашивает Леа, согласна ли она выйти за него замуж, когда вырастет, обещает, что покажет ей Арагац и Порак, два великолепных вулкана его страны, она у него будет есть борак и хашламу, пить дугх и тарири, и Леа заливается смехом от всей души своего прекрасного детства, но, когда я вырасту, ты, наверно, уже умрешь! а господин Богосян пожимает плечами, чуть разочарованный, возможно, ты права, малышка Леа, твер, твер, цифры, цифры, ай, я вообще-то плохо считаю, и он наливает себе дрожащими руками полный бокал розового из бочонка, и мне кажется, я одна его вижу, я вижу, как глаза его подергиваются влагой, пепел вулканов его страны темнит кожу, вижу, как сморщивается его лицо, когда он удаляется тяжелым и неуверенным шагом к своему трейлеру. Мы пьем еще, потому что вино облегчает тяжесть жизни и дает улететь словам, неясным и чудным, как выпущенные воздушные шарики. Софи пьяна и надолго задремывает в объятиях того, кого называет мой, у которого от смеси спиртного нарисовалось и застыло оторопевшее лицо, что-то вроде мягкого двойника, восковое, странноватое, как приблизительные лица в музее Гревен. Мужчина в свитере тыквенного цвета что-то шепчет на ухо Мими, она гладит его щеки, утирает порой глаза. Как прекрасна пробуждающаяся на лице радость.

Оторопь охватывает всех. Навалилась дремота. Осы кружат вокруг остатков колбасы. Бабочка села на край моего бокала, и Леа тянет пальчики, миллиметр за миллиметром, но она улетает, два голубых крылышка, блестящих, с желтой каймой. Морис храпит с открытым ртом на самом солнцепеке. Фильм Ренуара[83].

Потом, около четырех часов, Мими вскакивает, будто укушенная змеей, так живо, что ее стул и Жак падают на песок; все удивляются, смеются, Морис подскакивает, что? кто это? она хлопает в ладоши и объявляет программу: после этого пира Эмма приглашает нас в оперу, курс на пляж, давайте, давайте, просыпайтесь! Мои дети аплодируют, Оливье улыбается мне улыбкой до всего этого, Каролина берет его под руку, изысканно деликатно, словно приглашая на па-де-де, Мими идет теперь между двух своих мужчин, с сигаретой во рту, и вся компания приходит в движение, веселым кортежем, пошатываясь, мы идем к самому большому оперному театру в мире, где господин Богосян, с совсем красными теперь, подозрительно воспаленными глазами, ждет нас, стулья и матрасы размещены на песке, колонки готовы, и несколько зонтиков цвета анисовки опровергают враки тех, кто уверяет, что здесь никогда не стоит хорошая погода, и твердит, что Ле-Туке – шестой самый дождливый город во Франции.

«Травиата».

Париж, 1850. Юноша из хорошей семьи влюбляется в куртизанку. Отец юноши убеждает его с ней порвать. Но чувства-то не рвутся. Когда возлюбленный возвращается к своей красавице, уже слишком поздно, она больна туберкулезом и умирает у него на руках, успев, однако, возвысить свой голос до небес, чтобы пропеть свои горе и радость.

Ее последнее «прости» – одно слово: Gioia![84]

Радость – это все, что остается порой.

Выйдя на дамбу, Жак и Морис поднимают кресло Оливье, который, развеселившись, принимается приветствовать людей вокруг него на манер монарха, согнутый локоть, скупое движение кисти, они несут его так до кромки воды, Каролина прыгает от радости, ее двадцать лет украшают мир; потом все удобно устраиваются, Мими целует в щеку господина Богосяна и добавляет спасибо, Ваге, спасибо за все, и я впервые слышу его имя, Ваге, что означает темный человек, это прощание, он это знает, они знают оба, он говорит, что ерджаник за нее, счастлив, и вспыхивает, как робкие малыши в мультфильмах нашего детства, после чего удаляется неверным шагом, идет и падает на песок головой вперед, и мы все смеемся добрым смехом, проникнутым несказанной человечностью; потом я излагаю в нескольких словах сюжет «Травиаты»; подходят люди и спрашивают, можно ли им тоже остаться здесь и послушать эту печальную страсть, эту амарантовую плоть[85], и очень скоро нас на этом пляже уже четыре десятка собравшихся вокруг оперы, светлой и мрачной одновременно, истории искупления любовью и роком, истории потерянной женщины, такой романтичной истории женщины, что несет всю скорбь мира и нагота пения и агония которой как наваждение прекрасны и обладают светом прощения.

Этим столь редким даром.

И вдруг кажется, что из рокота моря и легкого дыхания ветра ноты скрипок, виолончелей взмывают букетом изящества несказанного, почти тягостного, абсолютная тишина царит между нами всеми, тела словно приближаются друг к другу, чтобы не быть одинокими в этом волнении, потом музыка меняется, переходит в мотив вальса, на несколько мгновений легче, радостнее, и короткий, изысканный финал, опустившееся на землю облачко, перед вступлением духовых, которые возвещают хор, и наконец его мощь, почти грозная, а потом сопрано Виолетты, потерянной женщины, сломленной женщины, и тогда я встаю, прохожу мимо Оливье, чья рука тайком касается моей, иду к морю, удаляюсь, мои ноги тихонько вязнут в теплом песке, моя душа улетает, как ноты Верди, и вдруг мои дети здесь, со мной, мы идем вместе, ногами в пенистой воде, на краю мира, шагаем все вчетвером на север; играючи, Луи обрызгивает сестер, те визжат, Манон грозит выложить на Фейсбук инфу, что он писался в постель до шести лет, сосал палец до одиннадцати и т. д., они успокаиваются; вдали Виолетта поет: «Флора, друзья мои, пусть конец ночи будет полон радости, ибо вы здесь»[86], я знаю грядущую боль, она отзывается и втекает в меня, она сестра моего горя, я вздрагиваю; и Леа начинает: какой он был, Александр? Потом продолжает Луи: ты говорила ему про нас? Потом Манон: он хотел бы с нами познакомиться? Потом снова Леа: ему нравились наши имена? Потом все вместе: ты думаешь, он бы нас полюбил, не как папа, я хочу сказать, но полюбил бы? Он был красивый? Он тебя целовал? От него хорошо пахло? Это для него ты остригла волосы? Папе было грустно, когда ты ушла. Он говорил, что ты стала красивее с Александром. У вас с ним были бы дети? А я могла бы пожить с вами? Вы уже выбрали дом? Кем он работал? Куда ты уехала, когда он умер? Что ты будешь делать теперь? Ты по нему скучаешь? Я смеюсь, захлебываюсь, но не плачу, я никогда больше не плачу, и, задыхаясь, бегу в воду, к горизонту, моя юбка быстро намокает, от ее тяжести я падаю, она тянет меня в глубину, но я сопротивляюсь и плыву, мои дети резво догоняют меня в море и кричат, они счастливы искупаться одетыми, и наш брасс быстро приводит нас туда, к нашим друзьям, которые уже поют: «Выпьем же радостно эту сияющую чашу красоты»[87], к нашим друзьям, которые поют радость жизни, до горя Виолетты, и ртом, залитым временами соленой водой из-за моих неловких гребков, я говорю Манон, Луи, Леа, я говорю им, что Александр был моей жизнью, пусть короткой, пусть почти несуществующей, говорю, что он был моей радостью, моим трепетом, моим бесстыдством и моими страхами, что он сделал мою жизнь большой, говорю, что он был красив, и даже более того, и что я потеряла сознание, когда он умер, и потерялась, я говорю, что все еще люблю его, все еще по нему скучаю и не думаю, что это пройдет, но эта меланхолия прекрасна, она – память о нем и, главное, о его присутствии, я говорю, что живу в его присутствии, что я полна им и моя радость в том, что оно было, и я счастлива, и Леа первая говорит, что любит меня, а потом Луи, а потом Манон говорят, что они меня любят, и мы выходим на песок.

* * *

Что было потом, что со мной сталось, куда я уехала, для кого открылись мои объятия или закрылись, кому я плакала и пела, о ком холодела моя кожа, о чем зашкаливали мои биения, к чему я шла, какую дорогу выбрала, какие бездны, какие запахи наносила в ямку на шее, в сердце моего