— Ты в самом деле иногда вспоминала обо мне за эти годы?
Спрашивая, он глядит в ее золотистые глаза. Она чуть склоняет голову набок, продолжая рассматривать его.
— Признаюсь. Вспоминала. Иногда.
Макс прибегает к самому безотказному своему оружию — перед этой внезапно вспыхивающей белоснежной улыбкой, так оживляющей его лицо, в былые дни не могли устоять даже самые закаленные кокетки.
— Даже если тогда не звучала «Старая гвардия»?
— Даже тогда, — принимая игру, отвечает Меча с легким кивком и слабой улыбкой.
Приободренный Макс решает уподобиться тореро, который, чувствуя, что симпатии публики — на его стороне, хочет продлить поединок. Кровь ритмично пульсирует в старых артериях; он уверен и тверд, как во времена былых приключений, и чувствует чуть лихорадочную бодрость, какая бывает, когда после бессонной ночи запьешь кофе две таблетки аспирина.
— А ведь мы с тобой, — с полнейшим спокойствием произносит он, — встречались только трижды: в первый раз — на пароходе, во второй — в Буэнос-Айресе в двадцать восьмом году, а потом — в Ницце девять лет спустя.
— Вероятно, у меня всегда была слабость к негодяям.
— Просто я был молод, Меча.
Эти слова он сопровождает еще одним верным и испытанным номером из своего репертуара — скромно поникает головой и легким небрежным движением левой руки как бы отметает все наносное и лишнее. А под лишним и наносным подразумевается все вокруг за исключением той, что сидит напротив.
— Да. Я же и говорю: молодой обольстительный негодяй. Тем и жил.
— Нет, — учтиво возражает он. — Мне это помогало жить — что не одно и то же… Бывали тяжкие времена. Да, в сущности, все мы таковы.
Он произносит эти слова, глядя на ее колье, и Меча замечает его взгляд.
— Помнишь его?
Макс принимает вид джентльмена, оскорбленного в лучших чувствах:
— Конечно.
— Впрочем, да, ты и должен помнить, — она на миг прикасается к жемчугам. — То, что было в Буэнос-Айресе. То, что кончилось в Монтевидео. Все то же.
— Как я мог забыть? — Старый жиголо делает подобающую случаю меланхолическую паузу. — По-прежнему великолепно.
Но погруженная в свои мысли женщина не обращает внимания на эти слова.
— И тот случай в Ницце… Как ты использовал меня, Макс… И какой же дурой я была тогда. Твоя проделка стоила мне дружбы с Сюзи Ферриоль, не говоря уж обо всем прочем. И больше я ничего о тебе так и не узнала. Никогда.
— Не забудь, меня искали. Мне пришлось скрыться… Эти убитые… Безумием было бы оставаться там.
— Я и не забыла… Ничего не забыла. Я все помню. Даже то, что тебе это послужило идеальным предлогом.
— Ты ошибаешься… Я…
Она предостерегающе вскидывает руку:
— Лучше не продолжай… Испортишь такой приятный ужин.
И, продолжая движение руки, протягивает ее через стол, на мгновение дотрагивается до щеки Макса. Тот инстинктивно прикасается губами к ее уже отдергивающимся пальцам быстрым, скользящим поцелуем.
— Видит бог… За всю жизнь я не видел женщины красивей, чем ты.
Меча Инсунса достает из сумочки пачку «Муратти», сжимает сигарету губами. Макс, перегнувшись через стол, щелкает золотым «Дюпоном», который еще несколько дней назад лежал в кабинете доктора Хугентоблера. Женщина выпускает дым, откидывается на спинку стула.
— Глупости не говори.
— Ты все еще красива, — стоит на своем он.
— Это еще большие глупости. Посмотри на себя. Даже ты уже не тот, что прежде.
Сейчас Макс искренен. Или мог бы быть искренним.
— В других обстоятельствах я…
— Все вышло случайно. В других обстоятельствах у тебя не было бы ни единого шанса.
— На что?
— Да ни на что. Сам знаешь, ты бы не смог и близко подойти ко мне.
Следует длительное молчание. Меча избегает взгляда Макса и курит, рассматривая бумажные фонарики, рыбачьи домики на берегу, груды сетей, угадывающиеся в полутьме лодки.
— Негодяем, если уж на то пошло, был твой первый муж, — говорит он.
Она отвечает не сразу — еще дважды затягивается и выпускает дым, но и после этого держит паузу.
— Оставь его в покое, — говорит она наконец. — Армандо уже тридцать лет как на том свете. И он был необыкновенный композитор. И потом, он всего лишь давал мне то, чего я желала. Примерно так же, как я поступаю сейчас со своим сыном.
— Мне всегда казалось, что он тебя…
— Растлевает? Глупости какие! Разумеется, у него были свои вкусы. Ну да, порой довольно экстравагантные. Но он же не заставлял меня потакать им, не принуждал, не навязывал. Я следовала своим. И в Буэнос-Айресе, и где угодно, всюду и везде я была сама себе полная хозяйка. И потом, вспомни: в Ницце его уже не было со мной. Он погиб в Испании. Или вот-вот должен был погибнуть.
— Меча…
Он берет ее за руку, но она высвобождается — спокойно, без злости.
— Даже не думай, Макс. Если ты сейчас скажешь, что я — любовь всей твоей жизни, я встану и уйду.
5. Отложенная партия
— Я представляла себе Буэнос-Айрес не таким, — сказала Меча.
Здесь, вблизи Риачуэло, день казался еще жарче. Чтобы освежить взмокший лоб, Макс снял шляпу и держал ее в руке, а другую время от времени засовывал в карман пиджака. Когда они с Мечей шли в ногу, то на мгновение соприкасались плечами, а потом вновь, шагая вразнобой, отстранялись друг от друга.
— Буэнос-Айрес многолик, — ответил он. — Но главных ликов у него два: это город успеха и город провала.
Они пообедали в таверне «Пуэнтесито», стоявшей рядом с «Ферровиарии», — от Максова пансиона до нее было четверть часа езды на машине. Когда вылезли из «Пирс-Эрроу» — безмолвный Перросси, ни разу не взглянувший на них в зеркало, остался за рулем — и в кафе неподалеку от железнодорожной станции выпили аперитив, облокотившись на мраморную стойку под большой фотографией футбольного клуба «Спортиво — Барракас» и объявлением «Убедительная просьба соблюдать порядок и приличия и не плевать на пол». Меча заказала гренадин с газированной водой, Макс — вермут «Кора» с несколькими каплями «Амер-Пикона»; и оба тотчас же оказались под прицелом любопытствующих взглядов, в гуле испанской и итальянской речи: мужчины с медными часовыми цепочками, тянущимися из жилетных карманов, играли в карты, курили и, время от времени прочищая горло, смачно отхаркивались и сплевывали в урны. Это Меча настояла, чтобы Макс привел ее сюда после скромного обеда в ресторанчике, о котором третьего дня рассказывал супругам — том самом, где когда-то его отец устраивал воскресные семейные застолья. Там, в ресторане, она с удовольствием отведала олью с равиоли и жаренное на рашпере мясо, по совету расторопного официанта-испанца, запив все это полубутылкой ароматного и терпкого «Мендосино».
— Я хочу пройтись, — сказала она потом. — Берегом Риачуэло.
Доехав до окрестностей Ла-Боки, Макс попросил Петросси остановиться и вот теперь шел об руку с Мечей по северному берегу реки, по Вуэльта-де-Роча, а автомобиль медленно следовал за ними по левой стороне улицы. Вдали, за черным ребристым остовом старого парусника, наполовину ушедшего под воду у берега — Макс вспомнил, как в детстве играл там, — высился и тянулся с одного берега на другой мост Авельянеда.
— У меня для тебя подарок, — сказала Меча.
И вложила в руки Макса сверток. Он снял обертку и увидел маленькую продолговатую кожаную коробочку. Внутри оказались золотые наручные часы — великолепный «Лонжин» квадратной формы, с римскими цифрами и хронометром.
— По какому случаю? — спросил он.
— Мой каприз. Я их увидела в витрине на улице Флорида и захотела узнать, как они будут смотреться у тебя на руке.
Она помогла ему перевести стрелки на нужное время и завести часы. Отметив после этого: «Красиво». Они и в самом деле очень красиво выглядели на бронзовом от загара запястье. Отличная вещь, вполне достойная Макса. Вполне достойны тебя, сказала Меча. Твои руки просто созданы для них.
— Полагаю, ты не в первый раз получаешь от женщины такие подарки?
Он взглянул на нее невозмутимо — даже с чуть преувеличенным бесстрастием.
— Не знаю… Не помню.
— Ну, еще бы. Если бы вспомнил, я бы тебя не простила.
Недалеко от берега было много кафе и ресторанчиков — иные ближе к ночи обретали сомнительный вид. Из-под узких, отогнутых книзу полей шляпки, обрамлявшей лицо, Меча взирала на мужчин, которые без пиджаков, в жилетах и кепках сидели у дверей своих домов или на скамьях неподалеку от пароконных ландо и фаэтонов: на площади располагалась биржа извозчиков. Много лет назад Макс слышал, как родители говорили, что в таких местах постигается философия разных наций — меланхолических итальянцев, опасливых евреев, упрямых и грубых немцев, испанцев, одурманенных завистью и убийственным высокомерием.
— Они все еще причаливают к этому берегу, как когда-то мой отец, — сказал он. — Лелея свою мечту. Многие отстают на полдороге, гниют, как этот баркас, занесенный илом. Поначалу посылают деньги женам и детям, оставленным в Астурии, в Калабрии, в Польше… Потом жизнь постепенно гасит их, и они исчезают. Умирают в каком-нибудь грязном кабаке или в грошовом борделе. Сидя в одиночестве за бутылкой, которая никогда ни о чем не спрашивает.
Навстречу шли четыре прачки с огромными корзинами влажного белья, и Меча смотрела на их до срока состарившиеся лица, на распухшие от мыла и щелока руки. Каждую Макс мог бы назвать по имени, о каждой рассказать в подробностях. Именно такие лица и руки — такие и подобные им — видел он вокруг себя все свое детство.
— Женщинам, по крайней мере, тем, кто хорош собой, легче подстроиться к новым обстоятельствам, вписаться в них. В течение определенного времени, конечно. Потом одни — те, кому повезло, — превращаются в увядших наседок. А кому не повезло — в «рюмочниц», самое меньшее. Или самое большее — это зависит от того, как посмотреть.
От этих слов она снова взглянула на него со вновь пробудившимся вниманием:
— Здесь много проституток?