Проседая под тяжестью жирного молока, марля постепенно опускалась и, вытягиваясь воронкой, медленно, но неуклонно сползала с горлышка внутрь банки.
— А, что б тебя! — поставив ведро на стол, застеленный пёстрой клеёнкой, Анна расправила марлю и, промяв в ней пальцами небольшое углубление, снова взялась за ведро. — А чего это тебя так долго не было видно? Как уехала в Москву, так с концами. Кирюшка с Марьей хоть когда-никогда наезжали, а ты — как сквозь землю! — Опрокинув жестяное ведро, она дождалась, когда стекут последние капли и, отправив его под стол, осторожно сняла с банки тяжёлую, намокшую марлю, на поверхности которой остались мелкие соринки.
— Тёть Ань, я ненадолго. — Подумав о том, что, занятая делом, Анна при всём желании не смогла бы разглядеть её глупой улыбки, Люба вздохнула свободнее и, решив обойти неудобный вопрос стороной, потихоньку приступила к делу: — Я ещё вчера хотела зайти, вечером видела — свет в окошках горит, — да не собралась, то одно, то другое. — Понемногу освоившись, Люба подкупающе улыбнулась, и на её щеках появились глубокие очаровательные ямочки. — Сто лет ни с кем не виделась, соскучилась незнамо как. Ну как вы живы-здоровы? Всё слава богу?
— Да что ж мы в дверях-то? — всплеснув руками, словно удивляясь собственной бестолковости, Анна распахнула дверь и первой прошла в комнату. — Ты, Любонька, проходи, садись, я сейчас чайку поставлю, — проговорила она, явно собираясь вернуться обратно в кухню, но Шелестову это не устраивало.
— Не стоит, тёть Ань, я и вправду ненадолго. — Коснувшись руки Анны повыше локтя, Люба заставила её остановиться на полпути. — Вы мне лучше о себе расскажите, а чая я и в Москве попить успею.
— Да как я? Всё по-старому. — Взявшись рукой за угол стола, Анна неторопливо опустилась на стул и, тяжело выдохнув, с усилием заставила себя распрямиться. — Вот, поясница замучила, как вступит, так хоть караул кричи, а так бы всё и ничего. Да бог с ней, куда от этого денешься — старость! — отмахнувшись от болезни, как от назойливой мухи, Анна Фёдоровна слегка качнула своей сухонькой ручкой и, будто извиняясь за то, что позволила себе лишнее, виновато улыбнулась.
В первый момент Любе стало смешно: о какой старости можно толковать, когда тёте Анне на целых пять лет меньше, чем её собственной матери? Разве сорок пять — это старость? Но, вглядевшись в лицо Анны внимательнее, она увидела, что от верхних век, рассыпавшись густым плотным веером, к вискам протянулись узкие, длинные полоски морщин, а загорелая кожа лица, словно отслоившись от своей основы, стала пергаментно-сухой и тонкой.
— Вы уж скажете тоже, какая старость! — усевшись напротив и стараясь, чтобы её слова прозвучали естественно, Люба уверенно улыбнулась. — Так что-нибудь, поболит-поболит, да и пройдёт.
— А не пройдёт, так само отвалится, — согласно улыбнулась Анна, и, не желая больше говорить о болезни, перевела разговор на другое: — Анфиса говорила, ты теперь в горкоме работаешь, большим человеком стала?
— Уж каким там большим — секретарём.
— И что же ты там делаешь? Речи партийцам пишешь? — выдвинула предположение Анна.
— И речи тоже, — невольно усмехнувшись, Люба хотела добавить, что в круг секретарских обязанностей, помимо составления речей, входит ещё очень многое, но вовремя осеклась. — На самом деле, работы много, вечером прихожу — ноги так и гудят. А первое время, когда только начинала в горкоме работать, не поверите, мне эти чёртовы ступеньки по ночам мерещились. Сплю, а сама всё бумажки перебираю, да по этажам бегаю, в кабинеты разные на подпись отношу. Днём так набегаешься — дух вон, а ночью всё снова-здорово начинается. Думала, никогда этот кошмар не закончится, а потом — ничего, время прошло — пообвыклась.
— И долго ты думаешь так пробегать? Учиться-то не надумала?
— Не всем же институты кончать, кому-то нужно и работать, — не успела Любаша произнести последние слова, как увидела, что по лицу Анны промелькнула тень.
— Это уж точно, институты кончать не всем, — с досадой вздохнув, она подняла глаза и посмотрела на Любашу. — Ты ещё не знаешь, поди, про моего Кирюшку-то?
— А что я должна про него знать? — Боясь, что тонкая ниточка, которая могла помочь размотать нужный клубочек, может оборваться в любой момент, Люба затаила дыхание.
— Надо же, в одном городе живёте, а ничегошеньки друг о друге не знаете, — не то укоризненно, не то удивлённо со вздохом проговорила Анна, — ушёл мой Кирюша из института. Трёх месяцев не доучился и ушёл, — качнув головой, с горечью добавила она.
— Как же это? — умоляя сердце биться потише, Люба приложила к груди ладонь и с сочувствием заглянула в лицо Анны.
— Как оно всё было на самом деле, не знаю, они ж мне не докладываются, — с обидой пояснила она, — только недавно прислал мне сынуля письмо. Служит он теперь в армии, на корабле, и будет ли когда заканчивать свои институты — неизвестно. А Машенька, она — молодцом, — в голосе Анны Любе послышалась едва уловимая досада. — Запрошлые выходные приезжала, родителям — одна радость. В июне она сдала всё, что там у них положено, вышел ей от института красный диплом. Только отчего-то на отработку отправили её на край земли, на Север. Мы-то все были уверены, что её, как лучшую, оставят в Москве, а вышло — вон оно как. Теперь три года маяться ей на холоде…
— А что же всё-таки произошло с Кириллом? — Судьба Голубикиной не интересовала Любу ни на грамм, и, даже если бы она узнала, что Машку упаковали в коробку и бандеролью отправили к пингвинам, и тут бы её сердце не дало ни единого сбоя.
— Говорю же тебе — не знаю, — посмотрев на свои руки, Анна замолчала, а потом, подняв глаза, подозрительно взглянула на Любу. — А ты что интересуешься? Просто или какие мысли в голове держишь? Ты, Люба, смотри, Кирюша — мужчина женатый, и мало, что промеж вас по молодости было, — теперь всё. Если чего удумала — брось. Хорошо ли, худо ли, а они с Марьей муж с женой.
— Хороша жена, силой навязанная! — не удержавшись, брякнула Люба, и тут же увидела, как, застывая на глазах, лицо Анны превращается в ледяную маску.
— Ты зачем ко мне заявилась, про Кирилла пытать? — жёстко проговорила она, и её щёки покрылись тёмным румянцем. — Если так, уходи прочь: ничего ты от меня не выведываешь. Знать, где он и что с ним, имеет право только одна Марья, а твоя хата с краю. Если бы он тебе сам сказал — одно, а если нет — не обессудь: плоха ли она, хороша — Марья законная жена, а ты — с боку припёку, и нет у тебя такого права, чтобы семью рушить.
— А если есть? — полыхнув глазами, Люба распрямилась на стуле и, вскинув подбородок, уверенно посмотрела на Анну.
— Ты мне голову-то не морочь, — устало отозвалась Кряжина.
— И всё же?
— Ну подумай сама, что ты говоришь, какие у тебя могут быть права? Кто ты Кирюше? — с сочувствием посмотрев на Шелестову, мягко проговорила Анна. — Иди-ка ты лучше домой и оставь Кирюшку в покое. Поверь мне, девочка, я знаю…
— Ничего-то вы не знаете! — с трудом протолкнув в горло тугой, неподатливый ком, в голос выдохнула Люба. — Может, Марья и жена Кириллу, но любит-то он меня, а не её! И сына родила Кириллу я, а не она, вот и вся правда.
— Сына? — спокойно переспросила Анна, и Люба, ожидавшая совершенно другой реакции, смогла только растерянно кивнуть. — Кажется, на поминках по Савелию Кирюша что-то говорил о каком-то ребёнке… — с нотками безразличия в голосе произнесла она. — Вот только я так и не поняла, о ком идёт речь.
— Как же не поняли, тёть Ань! Это ведь о нашем с Кирюшенькой сыне, Мишеньке!
— А почему я должна верить, что твой ребёнок — сын Кирилла?
— Что?.. — слова Кряжиной прозвучали звонкой пощёчиной, и, словно и впрямь от удара, щёки Любы мгновенно загорелись. — Что вы сказали?..
— Почему я должна верить, что ты родила от моего сына, а не от кого-нибудь ещё? — сухо повторила Кряжина.
— От кого я ещё могла родить? — не веря своим ушам, ошарашенно прошептала Люба.
— Да мало ли под забором кобелей?
Тренькнув на высокой ноте, в голове Любы что-то разорвалось и, ощутив, как перед глазами поплыла алая пелена, она облизнула пересохшие от волнения губы.
— Что вы такое говорите, тёть Ань?
— Я тебе не тётя, не свекровь и не мать родная, а Анна Фёдоровна, — разрывая ушные перепонки, голос Кряжиной отдавался в голове Любы гудящим набатом. — Разбивать семью моего сына я не позволю никому. Смогла нагулять щенка — сумей его и вырастить!
— Побойтесь Бога! Щенок, о котором вы говорите — ваш родной внук!
— Не смей вешать на Кирилла свой грех! — с горящими глазами, Анна сжала свои сухонькие ладони в кулачки и, словно отгоняя последние сомнения, резко дёрнула головой. — А теперь — уходи, и чтобы впредь твоей ноги в моём доме не было!
Медленно, словно в тумане, Любаша поднялась со стула и на ватных ногах, не разбирая дороги, поплелась к себе домой. Проклиная свою несчастливую судьбу, она судорожно всхлипывала и, уставившись невидящими глазами в пустое пространство перед собой, хотела одного — навсегда исчезнуть с лица земли. А позади, за узорными ставнями, упав на колени перед иконами, заходилась в беззвучном, немом крике другая женщина, умолявшая Бога простить её за то, что в угоду спокойствию сына она посмела взять на себя право судить чужую жизнь.
— Что-то Полкан разбрехался не в меру, поди, опять кого-то к тебе на ночь глядя несёт, — всматриваясь в чернильную темноту за окном, попадья недовольно прищурилась, но, так и не сумев ничего разглядеть, сердито задёрнула кухонные занавески. — И что их всех разбирает, ходили бы утром, так ведь нет, обязательно им нужно притащиться в самую темень!
— Ты бы, Вера, поменьше сердилась, нечего греха лишний раз на душу брать. — Проведя тыльной стороной ладони по губам, отец Валерий отодвинул от себя кружку с молоком и, отложив белую краюху, поднялся из-за стола. — Если человек пришёл, значит, душа требует, а душе всё едино: ночь ли, день ли.