— Везучий ты, Лешка, — сказал Михаил Филиппович. — Три танка пережил. Значит, научился воевать. У меня в роте командиры взводов дольше двух недель не держались. А когда наступление — бывало сразу всех троих за день терял. Знаешь, в чем мы немцам уступаем?
— Знаю, — отозвался я. — Во многом. Но, прежде всего, в гибкости. Я за все время, может, раз или два видел, чтобы фрицы в лоб лезли. Зато целые поля нашей пехотой завалены. Пытались считать, бесполезно! Тысячи.
Я не сказал ничего нового. Все это прекрасно знал и видел любой мало-мальски повоевавший солдат или командир.
— Понимаешь, — горячился капитан. — Все по одной схеме. Артподготовка, полста снарядов, и вперед! За счастье считаем, если танки поддерживают. Ну и лупят нас почем зря. За какой хрен полковникам да генералам ордена вешают, если мы под каждой деревенькой то триста, то пятьсот молодых ребят в землю закапываем? А когда ворвемся в эту сгоревшую деревню, оказывается, против нашего полка какая-то сраная рота воевала. Зато минометов, пулеметов в достатке, и патронов не считано. Да еще гаубичная батарея из-за холма долбит то шрапнелью, то осколочными. Мы Ольховатку два дня брали. Потери страшные. Вечером пополнение приходит. А что с него толку? Завтра половина поляжет. Я пришел к комбату, предложил ночью по-тихому выбить фрицев из выселков, и оттуда, с фланга, брать эту чертову Ольховатку. Без всякой артподготовки. Ночной атакой. Тот мнется, а я ему золотые горы сулю. Мол, майора сразу получишь, орден! В дивизии тебя приметят. Сыграл на честолюбии.
— Ну и что, удалось?
— Наполовину. Пока комбат ордена взвешивал, фрицы к выселкам еще людей подбросили. Тихо не получилось. Но оседлали все же окраину. Во драка была. Драка, но не тупая атака в лоб! Мужики озверели, когда с фрицами сцепились. Не столько стреляли, сколько прикладами и штыками били. Я сам из автомата троих завалил. Саперными лопатками фрицев в капусту рубили. Утром смотреть страшно было. Первый раз потери один к одному получились. Трофеями разжились. По крайней мере, поле с нашими трупами позади не оставили. Дали немцу просраться. А Ольховатку тоже взяли. Правда, уже с танками. Через пару дней.
Письма. Вот чего мы больше всего ждали. Я получил сразу несколько штук. От мамы, сестры Тани, однокурсницы Лены Батуриной и совершенно неожиданно — от Никона Бочарова. Моего десантника, с кем я воевал в штрафной роте. Мамино письмо, написанное аккуратным учительским почерком, опять болезненно ворохнуло в груди. Едва не через строчку звучала мольба: «Ради бога, выживи, сынок…» Я тут же написал ответ, где с чистым сердцем наврал, что уже полгода числюсь в ремонтной роте, пригодилась практика на Судоверфи. Ранен был случайным осколком и теперь выздоравливаю.
Сестра Таня вышла замуж за кого-то из поселковых ребят. Надеялась, что мужа оставят по броне как работника оборонного предприятия, однако его забрали на фронт через месяц. Письмо от Тани было более веселым, если может быть веселье среди войны в разрушенном Сталинграде. Правда, наш пригород пострадал меньше, но сколько ребят уже погибло или пропало без вести! Письмо от однокурсницы Лены Батуриной мне не понравилось.
Осень и зиму они прожили в Иловле, поселке на Дону, куда не добралась война. Недавно вернулись всей семьей в Сталинград. Она взяла у мамы мой адрес. Работает на почтамте, говорят, что осенью возобновятся занятия в институте. Лена писала, что гордится мной, желает отважно бить врага и вернуться домой с победой. От этих слов я, не выдержав, выругался матом. «Отважно бить врага!» Так и подмывало рассказать в ответном письме, как я сидел в землянке для арестованных и каждый день слышал выстрелы. Расстреливали дезертиров, самострелов. И просто не выдержавших, давших слабину людей! И как капитан отдал мне перед расстрелом свою шинель, желая не отважно бить врага, а просто выжить. Я ведь был штрафником и тоже каждый день ждал, когда меня поведут в овражек. Пронесло. Искупил кровью.
Лена прислала свою фотографию. За полтора года она изменилась. Исчезла подростковая угловатость. На меня смотрела довольно симпатичная девушка, а на обороте красивым почерком было написано короткое стихотворение о том, как верные подруги ждут отважных друзей. Я показал фотографию Михаилу Филипповичу и Жене Рогозину. Капитан, разминая покалеченную руку детским резиновым мячиком, сказал, что девушка приятная. Рогозин, внимательно изучив фото, деловито спросил:
— У тебя с ней было?
— Было. Конспекты списывал.
— И не щупал даже?
— Не успел.
— Худые они, городские. Если подкормить, будет за что подержаться.
Бесцеремонность Рогозина меня не оскорбила. Это в кино бьют в лицо за подобные фразы. Мы оба с Женькой были фронтовики и знали многому цену. Я написал Лене ответ, пообещал отважно сражаться, передал привет от своих друзей, которым она очень понравилась. Позже мне стало стыдно за письмо, где я едва не дразнил наивную девчонку потоком пустых «комсомольских» фраз. Правда, в конце написал, что жду ответа и буду рад переписке.
Письмо меня разбередило. Ночью снились женщины. Я попробовал подкатиться к красивой медсестре Симе, девице года на три постарше меня. Сима дала потрогать себя за колено, потом с подковыркой поинтересовалась, что за девушки мне пишут. Я ответил, что сестра и однокурсница.
— Ну и хватит с тебя.
— Симочка, ведь от твоих глаз с ума можно сойти, — пытался соблазнить я избалованную вниманием медсестру.
— Однокурснице лучше напиши. Она грамотная, поймет.
Я знал, что Сима девушка не слишком строгих нравов и порой принимает кавалеров в комнате отдыха медсестер. На мое предложение почитать ей вечером Есенина она отреагировала равнодушно:
— Вам выздоравливать надо, товарищ лейтенант.
Когда я приобнял ее за талию, Симочка вздохнула и ушла, пожелав мне спокойной ночи. Женька Рогозин посоветовал не тратить зря время, так как у Симы имеется ухажер из летчиков.
Письмо Никона Бочарова, собрата-штрафника, меня растрогало. Стали друзьями, а я ведь даже фамилии этого худощавого паренька из-под Архангельска тогда не знал. Он по-прежнему обращался ко мне на «вы» и называл по имени-отчеству. Писал, что мать, вся родня и он сам по гроб благодарны мне, что я помог ему устроиться в ремонтно-техническую роту. «Хоть в людей теперь стрелять не придется», — наивно сообщал глубоко верующий в Бога десантник с моего танка. Впрочем, когда надо, в немцев он стрелял и даже попадал. Мне он желал скорого выздоровления и получше хранить крестик со святыми мощами. Он не знал, что крестик и мощи давно исчезли вместе с окровавленной гимнастеркой, когда меня перевязывали и мыли. Кроме всей родни Никона, за меня молится и священник их сельской церкви. «Бог вас сохранит, Алексей Дмитриевич, только вы сами на рожон не лезьте. Храбрый вы человек, но и о своих родных следует подумать», — заканчивал письмо Никон.
Я написал ему ответ на три страницы. Не знаю, уж что там оставила цензура. Желал Никону тоже дожить до победы и благодарил за смелость в том рейде по немецким тылам.
Вроде и неплохое было у меня настроение, а потом вдруг напала хандра. Причиной была даже не медсестра Сима, которая мне нравилась и которая равнодушно отнеслась к моим попыткам ухаживать за ней, хотя я и переживал. Просто, ворочаясь ночами, я понял, что жизни мне отпущено не много. Войне не видно конца, и длиться она будет не месяцы, а годы. Я вспоминал случаи, когда мне крепко везло. Их было много. Однажды, когда мы стояли километрах в трех от передовой, я курил вместе с ребятами. Потом пошел мелкий дождь. Экипажи полезли в танки, а я, задумавшись, продолжал стоять. Меня окликнул механик:
— Алексей, хватит мокнуть. Пойдем, перекусим.
Я выбросил окурок и полез в машину. Через минуту на том месте, где я стоял, взорвался снаряд. Шальной, один из тех, которые немцы запускают из гаубиц, чтобы нам жизнь медом не казалась. Я сумел выбраться живым из трех подбитых в бою танков. Половина экипажей погибла, а я уцелел. Немецкие снаряды, пробивая броню, убивали моих товарищей, но пока щадили меня. Везение не может быть вечным. От жалости к себе и непонятной обиды я даже заплакал. Почему именно моему поколению уготовлена такая участь, умирать в восемнадцать — двадцать лет?
Я погружался в оцепенение, делая вид, что сплю даже днем. На вопросы соседей по палате отвечал односложно и неохотно. Ко мне не привязывались, понимая по-своему мое состояние. Не знаю, сколько бы это продолжалось, если бы не конфликт с медсестрой Симой. Избалованная вниманием девушка, обращавшаяся с ранеными довольно бесцеремонно, уронила фразу, вроде того, что я притворяюсь.
— Чего кашу опять не ел? Думаешь, если голодать станешь, от фронта подольше откосишь?
Меня словно что-то взорвало изнутри. Я смахнул с тумбочки тарелку с кашей и кружку с чаем. Вскочив, заорал:
— Вызывай, сука, врача! Я сегодня выписываюсь. При грелась в тепле, думаешь, всем за счастье на ваших воню чих матрацах отлеживаться. Я три раза в танках горел и фронтом меня не испугаешь. Пошла на х…!
Сима попыталась съязвить, но я уже шагал к двери, босой, в рубашке и кальсонах. Оттолкнул ее, добрался до ординаторской, где, захлебываясь, потребовал немедленной выписки. Что я кричал, уже не помню. На мне повисли санитары, их отталкивали Михаил Филиппович и Женька Рогозин. Врач сделал укол в плечо, меня усадили на диванчик, где я понемногу успокоился. Хотелось спать. Как сквозь туман, слышался голос Михаила Филипповича.
— Парень — герой! Три раза ранен. Два танка под бил, взвод фашистов лично угробил… разве можно таких людей…
Я заснул. Не помню, как меня дотащили до палаты. Проспал часов пятнадцать. Проснувшись, долго лежал, накрывшись с головой одеялом, хотя нестерпимо хотелось по малой нужде. Меня растолкал капитан:
— Пошли обедать, Леха. Говорят, сегодня щи с бараниной. Даже со сметаной.
Мне было стыдно за вчерашнее. Но никто ничего не вспоминал. В тот день дежурила другая медсестра, а Сима, заступившая позже, тоже делала вид, что ничего не случилось.