Ленский Владимир Яковлевич
Танник
Владимир Ленский
Танник
I.
В самой глубине Малороссии, в глухой деревне, разбросавшейся по склонам высоких, покатых холмов над тихим, ясным Пслом -- Чеканов в первые дни чувствовал себя так, точно только что явился на свет и впервые увидел яркое, знойное солнце, голубое небо, зеленые деревья, воды и поля.
Все, что с ним случилось там, на севере, в гнилом, сумасшедшем Петербурге -- разрыв с женой, тяжелая болезнь, заставившая его целый месяц пролежать в больнице -- все это казалось страшным кошмаром, от которого теперь, как бы после пробуждения, осталось тоскливое, щемящее чувство круглого одиночества, брошенности, да в теле -- неодолимая, судорожная дрожь вконец расшатанных нервов, подергивающая конвульсиями лицо, мешающая спать ночью.
"Не надо думать! Не надо вспоминать!" -- убеждал он себя, чувствуя, что если он отдастся думам и воспоминаниям пережитого несчастья -- то конец будет неизбежен, ему не удастся оправиться здесь, возродиться для новой жизни. Забыть, во что бы то ни стало, все забыть, как будто до сих пор ничего не было и он только теперь начинает жить!..
II.
Усадьба, в которой он поселился, лежала у самого Псла, лишь с одной стороны отделенная от него высокой горой; с другой стороны ее огибала лукой узкая, грязная речонка, приток Псла, через которую, для входа в усадьбу, были положены с одного берега на другой три корявых бревна, вертевшихся и качавшихся под ногами и заставлявших долго балансировать, пока удавалось достигнуть берега.
Позади усадьба примыкала к двору крестьянина Карлаша, где гулял на свободе огромный, свирепый, как зверь, пес, оберегавший от воров его убогую хату и нищенское хозяйство; главные же ворота ее выходили на большую, ровную, открытую поляну, расстилавшуюся между Пслом и холмами, на которых ютилась деревня.
Поляна эта заканчивалась большой усадьбой местного богатея, члена уездной земской управы, обрусевшего немца Вольперта, владевшего в этой части Псла берегом на расстоянии нескольких верст и запрудившего реку для своих водяных мельниц, которые шумели днем и ночью. На поляне крестьянские дети пасли овец...
Приютившая Чеканова усадьба называлась "Левада" и заключала в себе, вместе со склоном горы, девять десятин, часть которых была занята фруктовым садом, остальное -- лугами, осиновой рощей и густым кустарником.
За фруктовыми деревьями никто не смотрел, и они дичали, погибали от червей, опутывавших их листья густой паутиной; луга косил два раза в лето Карлаш, получивший на это разрешение от владелицы Левады, за что он должен был исполнять обязанности сторожа и собирать для нее фрукты, если таковые оказывались на деревьях. Он же, по ее поручению, сдавал внаем и дом, который, впрочем, до Чеканова несколько лет пустовал...
Стоял этот дом в самой глубине усадьбы, под горой, между старыми яблонями; от него вела широкая, прямая аллея к воротам. К дому примыкала, по всему фасаду, большая открытая терраса.
Внутри, как все крестьянские хаты в Малороссии, он был разделен коридором на две половины, в каждой из них было по две комнаты, полутемные, с маленькими окнами, заслоненными снаружи деревьями. Мебель, украшавшую их, составляли крестьянские деревянные диваны, пара вылинявших, просиженных кресел, продранный клеенчатый диван и дачный плетеный стул. В углах, на иконах, висели вышитые малороссийские полотенца, на диванах красовались старые, поблекшие плахты.
Пахло в комнатах погребной плесенью, черным хлебом, пылью, затхлостью нежилого помещения, в котором долго не открывались окна и двери. Чеканов невольно поморщился, когда в первый раз вошел в эти комнаты; после его городской квартиры этот дом казался жалкой, нищенской хижиной...
Кроме главного, "барского" дома, в Леваде была и еще "людская", состоявшая из сарая и кухни, где ютилась здоровая, всегда простоволосая и растрепанная, с подоткнутой до колен юбкой и голыми, толстыми, грязными ногами, девка Одарка, которую привел и устроил у Чеканова в качестве кухарки "управляющий", сосед Карлаш, как он сам называл себя.
Одарка, возясь в кухне, у огненного жерла огромной хохлацкой печи, целый день пела визгливым, пронзительным голосом, а по вечерам, стоя в дверях сарая, перекликалась дикими, протяжными криками с парнями, вызывавшими ее на гору...
III.
И вот -- началась новая жизнь Чеканова...
Был конец июля, стояла тихая, ясная, жаркая погода. Чеканов блуждал по Леваде то в тени тополей и осин, толпившихся под горой, то между старых верб, свешивавшихся из-за плетня над мутной речонкой, то в лугах, заливаемых ярким, горячим солнцем, уже успевших, после первого покоса, зазеленеть новой травой.
Он взбирался и на гору и оттуда смотрел на извивающийся среди пустынных полей синий Псел, на деревню, испестрившую холмы зелеными садами и белыми хатами под желтыми соломенными крышами, среди которых высились крылатые мельницы-ветрянки, похожие на огромных птиц, слетевших с неба и присевших на минуту на земле, чтобы тотчас же взлететь...
Миром и спокойствием веяло на Чеканова от этих картин. Он спускался с горы и, немного усталый, ложился в свой гамак, привязанный в тени к двум старым грушам.
Глядя в бездонную синюю глубину неба или лежа с закрытыми глазами, он старался ни о чем не думать, чтобы ничто не тревожило и не волновало его израненного сердца, не утомляло его изнеможенной мысли.
Но в то время, как мозг старательно избегал воспоминаний и представлений пережитой катастрофы, -- нервы его продолжали дрожать и звенеть, как ослабевшие струны, отголоском сильного душевного потрясения.
Жажды жизни в нем не было, самый интерес к жизни был утрачен, в нем говорил только животный инстинкт самосохранения, заставлявший его цепляться за жизнь. Он хотел жить, хотя и не знал, зачем ему эта жизнь, и не мог представит себе, что она теперь может ему дать любопытного и отрадного.
Через силу ел он невкусные, приготовленные грязной, невежественной Одаркой, обеды, пил парное, пахнувшее коровьим навозом, молоко, купался в Псле, от холодной воды которого его всего корчило, сводило судорогами руки и ноги.
Все свое внимание, все силы он сосредоточил на том, чтобы поддержать и укрепить свой расшатанный организм...
Спустя неделю уже начало сказываться некоторое улучшение. Временами в теле прекращалась нервная дрожь, по ночам ему уже удавалось заснуть на четыре-пять часов, шум в голове, прежде походивший на грохот ломовых телег, становился слабее и теперь напоминал глухой, отдаленный шелест древесных листьев...
Но лечение сразу оборвалось, и все, что было достигнуто за неделю, пропало; настали ненастные, дождливые дни, быстро вернувшие Чеканова к тому же состоянию, в каком он приехал сюда...
Небо затянулось темными, серыми тучами, слившимися в непроницаемую завесу, низко повисшую над усадьбой. Мелкий, холодный, почти осенний дождь сеял беспрерывно, частой дробью стуча по железной крыше, грустным шорохом пронизывая листву деревьев, невнятным шепотом рея у стен.
В первые же два-три дня ненастья деревья, трава, земля -- все намокло, ото всего веяло сыростью, холодом, проникавшим даже в комнаты через щели плохо прилаженных окон и дверей.
О прогулках нечего было и думать. Нельзя было даже выйти на террасу, потому что крыша протекала и пол был залит водой.
И вот тут-то, когда Чеканову приходилось с утра до вечера сидеть в комнатах -- особенно сильно сказалась вся неуютность неприглядного, жалкого, убогого жилища. Продавленные кресла, диван с торчавшими наружу пружинами, деревянные скамьи -- все это была совершенно негодная к употреблению мебель; Чеканов принужден был часами ходить по комнатам взад и вперед или лежать на кровати -- в глубоком унынии, в глухом раздражении, не зная, что делать с собой и с своим временем. Одиночество начинало тяготить его...
IV.
В Леваде жил большой пес, белый, с черно-желтыми пятнами, старый, угрюмый, в первые дни прятавшийся от Чеканова и только издали, из кустов, враждебно ворчавший на него. У него было странное, непонятное имя -- Лабон.
Ему часто доставалось от Одарки, которая постоянно гнала его то из сарая, то из кухни. К Чеканову то и дело доносились ее неистовые крики и жалобный визг собаки, получавшей от нее жестокие удары палкой куда попало.
Когда начались дожди, и двери сарая и кухни закрылись, Лабон, в поисках сухого местечка, забрался на террасу и устроился у самой двери, свернувшись на мокрой циновке в клубок.
Однажды Чеканов открыл дверь, чтобы выйти на террасу, и наткнулся на собаку. Лабон, лежавший у порога, даже не пошевельнулся и только посмотрел на него красными, злыми глазами.
Чеканов крикнул:
-- Пошел вон!..
Лабон приподнял голову и угрожающе заворчал...
В глухом раздражении, почуяв в этом диком псе злобного, непримиримого врага, Чеканов пнул его ногой. Лабон вскочил, сразу ощетинившись, и с яростным рычанием схватил его за колено зубами. Но он тотчас же разжал зубы и побежал с террасы, поджав хвост.
Чеканов схватил стоявшую в углу у двери швабру и бросился за ним. Он успел ударить его по спине, но пес быстро обернулся, сорвал зубами с палки щетку, унес ее в кусты и там долго грыз и рвал ее, вымещая на ней свою злобу...
Когда Чеканов ушел в комнаты -- Лабон снова, как ни в чем не бывало, забрался на террасу и свернулся у двери...
Для Чеканова стало развлечением дразнить этого дикого пса. Несколько раз на день повторялась одна и та же история: Чеканов открывал дверь, Лабон встречал его появление ворчанием, яростно хватал зубами и грыз конец палки, которую тот подносил к его носу; потом он вскакивал и убегал, получая от свирепевшего, дрожавшего от злобы, врага удары палкой по спине и заду. Спрятавшись в кустах, жалобно и злобно повизгивая, Лабон зализывал больные от ударов места на своем костлявом, тощем от постоянной голодовки, теле, а Чеканов долго ходил во комнатам с подергивающимся от нервного возбуждения лицом, тяжело дыша и дрожа всем телом.