Танцовщик — страница 44 из 59

едоточенным и серьезным, поскольку никогда не знает точно, с чего начать, это ознакомление с ситуацией — он понимает, что не следует действовать с бухты-барахты, — и омывает лицо сочащейся из крана водой, а затем прорезает пар, полотенце так и остается на бедрах, опытный стрелок, опускающий веки, чтобы сказать: «Нет, тебя не хочу и не захочу никогда, окажись ты даже вторым и последним мужчиной на свете», или, не отводя взгляда: «Возможно», или расширяя глаза: «Да да да», внимание Виктора привлекает попа под душем, спинная ложбинка, изгиб грудины, он продолжает прогулку, пока не чувствует, как оживает его тело, закипает кровь, растет желание, теперь его облекает пар, да да да да, он кивает рослому бородатому блондину, стоящему в двери одной из комнат, синеглазому, серьезному, и через несколько мгновений они спрягаются под красными лампочками, игнорируя прискорбное отсутствие матраса на полу, для опоры довольно и стены, скольжение кожи, шлепок желания. Виктор позволяет ему вести, дыхание блондина обжигает кожу, он отводит руку назад, щекочет яйца своего любовника, как-то по-крестьянски они этим занимаются, думает он, тому, кто делает выбор, не следует изображать попрошайку, и, когда блондин кончает, Виктор выпрямляется: «Gracias!» — и вновь отправляется на поиски, решив, что остаток ночи он проведет на водительском месте, эта позиция нравится ему больше всего, максимальная свобода движений. «Gracias! Gracias! Gracias!», огромная приливная волна соитий, безжалостных и беспощадных, юноша, зрелый мужик, снова юноша, да еще с самыми, это точно, красивыми лопатками, какие когда-либо видел Виктор, он обожает лопатки, любит пробегаться языком по верху спинной ложбинки, щекотать губами шею содрогающегося и стонущего партнера или проходиться зубами сверху вниз по его спине. Виктор не знает устали, да надеется, что и не узнает, — его немногочисленные «нормальные» друзья, особенно женатые, не верят, что он и вправду может протрахаться целый день и продолжить на следующий, полагают, что Виктор врет, говоря, что мужчин он отымел больше, чем выпил чашек чая: «Чай, друг мой, сильно переоценивают», и он продолжает переходить от тела к телу, пока наконец не решает устроить маленький перерыв, дать себе небольшую передышку, и направляется в собственно баню, довольный, счастливый, охота временно прервана, он спускается, окутанный паром, в уютную воду и мокнет в ней, пока вокруг продолжаются гимнастические упражнения, — когда-то, давным-давно, бани принадлежали итальянцам и ирландцам, но с конца шестидесятых, со славного конца шестидесятых, в которые плоть обрела популярность, бани принадлежат Викторам этого мира, победа осталась за ними, хоть забавы их и рискованны, легавые время от времени устраивают здесь облаву, Виктору случалось проводить ночи в тюрьме, и вот уж где отстаивались традиционные банные ценности, такое дружество! такая учтивость! такие тюремные перепихи! — погруженный в успокоительное тепло Виктор гадает, как там Руди, однако знает, беспокоиться не о чем, для людей Руди что липучка для мух, он способен удерживать их висящими в воздухе, въедаться в память, и в предстоящие годы они еще будут шепотом рассказывать об этом: «Что же, я внес свой вклад в холодную войну, да, меня отхарил сам Рудольф Нуриев! Я, доложу вам, был серпом, а он молотом!» — и рассказы эти будут присваиваться и переприсваиваться: величина его члена, стук сердца, ощущение, оставляемое его пальцами, аромат, оставляемый языком, пот на его бедрах и, может быть, даже звуки, с какими разбивались в груди их сердца, когда он уходил

Виктор часто говорил Руди, что любовь к одному-единственному мужчине невозможна, он должен любить их всех, но временами Руди горевал, и бурно, об утраченной любви, что было вовсе не в духе Виктора, он верил в кругооборот, в рискованную игру и не мог взять в толк, как это Руди удавалось любить, в прошлом, как он сумел по-настоящему втюриться в одного-единственного мужчину, отдать ему свое сердце, ведь Руди провел с Эриком Бруном многие годы, два величайших танцовщика мира любили друг друга, это казалось невозможным, и рассказы об этом выводили Виктора из себя, ибо звучали они так, словно миллион камертонов одновременно ударял в грудь Руди, а Виктору было противно слушать о мгновениях, которые танцовщики проводили вместе по всему свету, на яхтах, в гостиных, в люксах отелей, в санаториях на датских равнинах, Виктор не мог это понять, Брун представлялся ему антитезисом жизни, высокий, светловолосый, пасмурный, хладносердый, педантичный, «этот гребаный викинг!», дело было не столько в ревности, питаемой Виктором, во всяком случае, так он твердил, сколько в боязни, что у Руди разобьется сердце, что любовь подорвет его силы, что он лишится всего точно так же, как мужчина, женившись, словно проваливается сквозь пол, по которому разгуливают его жена и дети, а еще Виктор боялся стать одним из внезапно покинутых Руди людей, того, что ему придется влачить ужасный груз воспоминаний об их прежней дружбе, однако страхи его были напрасны, потому что в конечном счете именно Руди бросил Бруна, не наоборот, Виктор хорошо помнит ту ночь, когда все закончилось — не в первый раз, зато в последний. — Руди рыдал в телефонную трубку, что проняло даже Виктора, и наконец выяснилось, что он в Копенгагене, — «здесь такой охеренный холод», — но уже выезжает в Париж, он порвал с Бруном и хочет, чтобы Виктор приехал, и Виктор немедленно уложил чемодан, поехал в аэропорт, где его ждал билет в первый класс, и поневоле улыбнулся, уяснив, какими удобствами обставил Руди, несмотря на душевные муки, его перелет, а после, откинувшись в уютном кресле, думал о том, что скажет Руди, какие сможет найти ответы, однако, добравшись до квартиры на набережной Вольтера, обнаружил в ней лишь француженку-экономку и сел у окна, на миг порадовавшись несчастью Руди, ибо оно сулило новую драму, но когда Руди вошел и Виктор увидел его унылое, изможденное, изрезанное горестными морщинами лицо с черными дорожками слез, то ощутил укол огромной жалости и обнял друга, что делал очень нечасто, и заварил ему чай, и насыпал в чашку шесть ложечек сахара, и достал бутылку водки, задернул шторы, и двое мужчин сидели в темноте, пили, разговаривали: не об Эрике, что удивило Виктора, не о разрыве, страданиях или утрате, но о своих матерях, поначалу это оставляло странное ощущение общего места — двое взрослых мужчин ищут друг у друга материнского утешения, — но затем тоска обоих по матерям стала до ужаса реальной и Руди сказал: «Временами мне кажется, Виктор, что мое сердце сидит под домашним арестом», и Виктора проняла дрожь, он знал, что Руди годами отчаянно пытался получить для матери визу, пусть даже на один день, чтобы Фарида могла еще хоть разок увидеть сына танцующим, разделить с ним, хотя бы на краткий срок, его мир, временами разлука с ней затмевала для Руди все его счастливые минуты, он думал о матери день и ночь и к кому только ни обращался, ко всем, к президентам, послам, премьер-министрам, королевам, сенаторам, конгрессменам, принцам, принцессам, но тщетно, власти и пальцем не шевельнули, и визу его мать так и не получила, и уж тем более они не дали бы визу самому Руди, и он боялся, что Фарида умрет без него, и отдал бы все на свете, лишь бы увидеть ее еще раз, и Виктор проглотил еще одну стопку водки и сказал, что и ему уже много лет хочется увидеть мать, каким-то образом воскресить ее, просто вернуться в Каракас, чтобы сказать, как он ее любит, соединить в ее честь эти три слова, и разговор этот так сблизил их, что Руди и Виктор оказались способными просидеть час в молчании, в интимности большей, чем секс, без жульничества, без притворства, в великой, задушевной, необходимой интимности, имя Эрика они так ни разу и не назвали, вспоминая вместо этого более счастливые времена, и наконец оба заснули у окна, и разбудила их экономка, Одиль, принесшая кофе и сразу ушедшая, и Виктор сказал Руди: «Может, позвонишь Эрику, может, тебе стоит поговорить с ним», но Руди покачал головой, нет, и Виктор понял: все действительно кончено. Брун обратился еще в одну веху прошлого, и, прежде чем начать день, Руди подошел к каминной полке и снял с нее фотографию Фариды, стоявшей, с искаженным печалью лицом, в белой шапочке посреди заводского двора, снимок выглядел неуместным в этой квартире, среди ее мебели и произведений искусства, но Руди прижал его к груди, словно кланяясь прошлому, а позже, когда двое мужчин вышли под ясный свет дня, они уже немного стеснялись того, что произошло в темноте, «Посмотри на нас, Руди, мы же промокли от слез!» — и все-таки знали, глядя на чадный утренний поток шедших вдоль Сены машин, что они непонятно как окунулись в прирожденную замусоренность своих душ

пар встает сейчас вокруг Виктора, а он думает, что зря нажал на кнопку «пауза», что они, эти воспоминания, способны чересчур разбередить его раны, и просит у соседа сигарету и зажигалку, с удовольствием затягивается, слышит вокруг какое-то бормотание и видит, как Руди спускается с ним рядом в воду, видит идущую от пупа полоску волос, тонкую, словно кованую, талию, никакого жеманства, никакого, длинный член, удовлетворенно обмякший, как путешественник в конце долгого пути, и Виктора веселит — а ему как раз необходимо веселье — мысль обо всех пенисах мира, совершающих путешествия, одни маются сейчас в туристических группах, другие гуляют по английским паркам, третьи сидят в душных комнатах Средиземноморья, четвертые — в поездах Сибири, но некоторые и впрямь, о да, и впрямь некоторые оказались кочующими цыганами, побывавшими повсюду и возвращающимися восвояси без особой цели, а просто ради удовольствия жить. «Эй, Руди! Ты и я! Мы оба кочевники!» — он объясняет Руди соль шутки, они лежат, наслаждаясь мгновением, посмеиваясь, болтая о приеме в «Дакоте», кто что надел, кто с кем пришел, а еще полчаса просто нежатся в воде, в молчании, в близости, пока Виктор не спрашивает, улыбаясь: «Знаешь, Руди, на что мы потратим остаток жизни?» — и Руди, закрыв глаза, говорит, что скоро уйдет, завтра рано вставать, репетиция громоздится на репетицию, его жизнь похожа на бесконечную подготовку к чему-то настоящему, приближаются большие события, все важные, два благотворительных гала-концерта, пять фотосъемок, десяток телевизионных интервью, поездка в Сидней, в Лондон, в Вену, не говоря уж о пробах для кинофильма, конца-края не видать, иногда Руди хочется остановить все и на время выйти из своей жизни, столько еще нужно сделать, а это отнимает время у танца, он хочет просто выступать и ни о чем больше не думать, и Виктор встает, вздыхает, поднимает в воздух руку и кричит: «О, утопите меня в мартини! Купите мне виселицу от „Тиффани“! Приготовьте последний ужин у „Максима“! Убейте током в моем джакузи! Бросьте в бассейн мой платиновый фен!» — и Руди улыбается, он знает, что Виктора ему в эти игры не переиграть, и кивает стоящему на кромке бассейна, раскланиваясь, другу, и, ухватив его за ногу, дергает, и Виктор головой вперед валится в воду, «Не испорти мне прическу!», и они хохочут до изнеможения, отдуваются, держась за край бассейна, двое мальчишек, очарованных друг другом, и неожиданно в глазах Руди опять загорается греховный свет, он вылезает из воды — полотенце на шее, тело набралось новых сил — и говорит, что готов к финальному раунду, что Уильям Блейк — «Тропа излишества, Виктор, ведет в чертоги мудрости»