И, взглянув на меня, прибавил:
— Вы, Одиль, хоть и не русская, но тоже прекрасны.
Но скоро его организм спасовал перед спиртным, и он уснул за кухонным столом, уткнувшись лбом в брусок сыра.
Мсье помог мне перевести его в гостевую. Он даже снял с Тома полуботинки и носки и пожелал ему спокойной ночи. Я же перекатила бедняжку на бок и поставила у кровати ведро — на случай, если его будет рвать.
Не знаю, что заставило меня поцеловать его в лоб, очень мягко. После этого я отправилась спать.
Утром меня разбудил перестук дождя. Я выбралась из-под одеяла, вышла в коридор. Удивилась, заметив, что дверь гостевой слегка приотворена. Заглянула туда. Том сидел согнувшись, завязывая шнурки полуботинок. Лицо красное, волосы торчат.
— С добрым утром. Том, — сказала я.
Он испуганно поднял на меня взгляд. Пиджак его криво свисал со спинки стула, рубашка измялась.
— Я бы с удовольствием погладила вашу одежду, — сказала я.
— Спасибо, но мне правда пора уходить.
— Мне будет нетрудно.
— Огромное спасибо, но не стоит.
Он с трудом сглотнул. Я оставила его, уж очень он был смущен. Заварила на кухне чай, сварила кофе, накрыла на стол. А прибирая то, что осталось от прошлой ночи, краем глаза заметила, как Том, передвигаясь на цыпочках, пытается улизнуть из дома.
— Мистер Эшворт! — позвала я, но он не ответил. — Том!
Он все-таки обернулся.
В жизни не видела такого страха на лице взрослого человека. Красные глаза Тома были наполовину прикрыты набрякшими веками, вообще выглядел он так, точно его мучила ужасная рана. И молчал, только перебирал пальцами пуговицы пиджака. Ко мне он стоял боком, но я заметила, что на глазах его блестят слезы.
Я бросилась к нему, однако он уже начал спускаться по изогнутым ступенькам к двери.
— Мне стыдно за себя, — сказал он. — Мои предки шили обувь на протяжении сотен лет, а я их опозорил.
— Вам вовсе нечего стыдиться.
— Я вел себя как дурак.
— Нет-нет-нет. Мсье чудесно провел с вами время.
— Я шут.
— Ничего подобного.
— Больше я шить обувь не буду.
— Как это? — спросила я.
— Прошу вас, передайте мсье Нуриеву мои извинения.
С этими словами Том коротко поклонился и вышел из дома на набережную. Я смотрела, как он уходит под дождем. Он натянул пиджак на голову и свернул за угол.
Мсье проснулся через полчаса, спросил о мистере Эшворте. Я рассказала ему, что случилось. Некоторое время мсье смотрел в чайную чашку, жевал круассан. Я же стояла у раковины, домывая последние бокалы. И чувствовала пустоту внутри. Должно быть, мсье догадался о чем-то, поскольку попросил меня повернуться к нему, он хотел посмотреть мне в глаза. Я не смогла. Услышала, как он встает из-за стола, затем мсье подошел и сжал мой локоть. Я с трудом удержалась от того, чтобы не заплакать, припав к его груди, а он взял меня за подбородок и поднял мое лицо к себе. Глаза у мсье были страшно добрые.
— Подождите-ка, — сказал он.
Мсье ушел в спальню и вернулся, уминая что-то в кармане халата и позвякивая ключами, которые держал в другой руке.
— Поехали, — сказал он.
— Но вы все еще в халате, мсье.
— Это станет новой модой! — ответил он.
Я и опомниться не успела, а мы уже мчались по улице с односторонним движением навстречу другим машинам, и мсье во все горло распевал какую-то сумасшедшую русскую песню о любви.
Десять минут спустя мы остановились перед отелем Тома. За нашей спиной громко загудели машины. Мсье выскочил на асфальт, обернулся к их водителям, сделал неприличный жест и вбежал в отель, но скоро вышел, покачивая головой.
— Попробуем аэропорт, — сказал он.
Мсье включил двигатель, и тут появился Том. Увидев нас, он остановился, замялся, затем сунул руки в карманы пиджака и направился к двери отеля.
Мсье пощупал в кармане халата какую-то вещь, выпрыгнул из машины, взбежал на крыльцо и схватил Тома за руку. Из отеля вышел портье, раскрыл над головой мсье зонт.
Том старался не встречаться с мсье взглядом. Он откашлялся, словно собираясь сказать что-то, но мсье остановил его, многозначительно покачав головой. А следом достал из кармана пару старых балетных туфель. И помахал ими в воздухе.
— Почините их, — сказал он.
Тут уж Тому пришлось взглянуть мсье в глаза.
— Почините их, — повторил мсье.
— Простите? — произнес Том.
— Я хочу, чтобы вы их починили. С каких это пор вы не понимаете по-английски?
Том стоял, переминаясь с ноги на ногу, лицо у него было мокрое, красное.
— Хорошо, сэр, — наконец промямлил он и взял у мсье туфли. Мгновение подержал их перед собой и добавил: — Простите меня за вчерашнюю глупость.
Мсье, помолчав, ответил:
— Если вы когда-нибудь снова попытаетесь уйти от меня, я вам задницу отшибу! Понятно?
— Сэр?
— От меня не уходят! Я сам всех увольняю!
Том поклонился ему, не в пояс, конечно, но и всего только сильным кивком назвать это было нельзя. А выпрямившись, посмотрел на меня сквозь сползшие на кончик носа очки.
Она практиковалась в этой улыбке годами, в своей сценической улыбке, совершенной, говорившей: «Все в моей власти, я царствую, я — балет». Марго улыбалась и сейчас — сидевшему по другую сторону стола Руди. Да, собственно, улыбались все, кто пришел на свадьбу. И тем не менее Марго чувствовала: что-то сегодня не так, не сходится, не слаживается, просто не могла сказать что.
Прямо напротив нее хохотал, откинув назад голову, Руди — лицо в глубоких складках, морщины расходятся от глаз. Рядом с ним сидел его друг, Виктор, — с глупыми усами, препоясанный многоцветным кушаком. Марго хотелось схватить Руди за руку, встряхнуть, сказать ему что-нибудь, но что она могла сказать? Какая-то засевшая в глубине ее сознания мысль отчаянно рвалась наружу, однако Марго ощущала лишь существование ее, не содержание. И так уже многие дни. Она ушла со сцены. Тито умер. Теперь она летает в Панаму, чтобы отнести цветы на его могилу, точно персонаж какого-то романа девятнадцатого века. И часто, постояв на краю примыкающего к кладбищу поля, ловит себя на том, что следит, как ветер колышет траву. Или, стоя в Лондоне перед светофором, — на том, что гадает, какого рода жизнь ведут люди, проезжающие мимо в машинах. Или, читая книгу, вдруг забывает, о чем в ней рассказывается. В детстве никто не объяснил ей, что за жизнь ждет балетную танцовщицу, и, даже узнав ее, Марго так и не поняла, как может она быть такой наполненной и пустой одновременно, кажущейся извне одной, но совершенно по-другому переживаемой и изнутри, — выходит, что ей приходилось держать в руках два абсолютно не схожих способа существования и жонглировать ими, узнавая каждый все лучше.
Руди сказал ей однажды, что они были как рука и перчатка. Интересно, чем была она, рукой или перчаткой? — теперь-то уже ни тем ни другим. Руди сейчас сорок три, а может быть, сорок четыре, она не могла припомнить. Он все еще выступает. Да почему же и нет? Она-то дотянула до шестидесяти.
Марго наблюдала за начинавшими свой первый танец женихом и невестой. За Томом с его старым неповоротливым телом. За Одиль в белых туфельках, специально для этого случая сшитых ее теперь уже мужем. Белый, обрамленный кружевами атлас, каблуки отсутствуют. Тонкие ноги Одиль. Ее маленькие руки. Том приподнял шлейф ее вуали, намотал себе на предплечье. Ведь должен же существовать какой-то ключ, думала Марго, к жизни свободной, честной и с любовью. Ее любовью был танец. И любовью Руди тоже. Не то чтобы они оказались лишенными самой возможности любви иного рода, нет, дело не в этом, ничуть, — но их любовь была совсем особой, оставлявшей ссадины, публичной. К ней любовь никогда не приходила так, как приходит к другим людям. Тито, да. Однако Тито был никчемным человеком, а потом обратился в никчемное тело. Тито относился к ней, как к изящному украшению его жизни. Тито согревал другие постели. А потом в него стреляли, и он стал тем, кем никогда не был, — существом бесполезным и добросердечным. О, Марго любила Тито, да, но не так, чтобы при всяком взгляде на него ощущать внутри себя гулкую пустоту. Марго часто пыталась понять, не была ли она наивной, ведь ей доводилось видеть проблески настоящей любви, да она и сейчас видела их и нисколько в этом не сомневалась, — Том и Одиль, неловкость, с какой они прикасались к телам друг дружки, застенчивая учтивость, чистая красота их невзрачности.
Руди держал у губ бокал с шампанским. Марго говорили, что свадебную церемонию оплатил он, никому об этом не сказав. Его скрытная щедрость. Тем не менее, пока новая супружеская чета переволакивалась по полу, он выглядел отчужденным. Многие назвали бы это одиночеством, однако Марго знала — не в одиночестве дело. Одиночество, думала она, порождает своего рода безумие. А тут, скорее, поиски чего-то пребывающего вне танца, чего-то человеческого. Но что может быть лучше нескончаемых оваций, что способно взять верх над ними, что когда-либо превосходило их? И тут она поняла. Ни одна мысль никогда не казалась ей столь окончательно ясной. Она танцевала, пока тело ее не сдалось, а теперь живет без любви. Доктор сказал, что у нее рак. Возможно, она протянет еще несколько лет, но именно рак, да, рак и был той последней точкой, к которой влеклась ее жизнь. Она никому не говорила об этом. Даже Руди — пока. И все же было что-то еще, о чем она должна сказать ему, и Марго обшаривала свой разум в поисках нужных слов. Рак. Лекарства. Таблетки. Снотворные таблетки, таблетки для похудения, таблетки от боли, таблетки от самой жизни, таблетки от любой болезни, начиная с ревности и кончая бронхитом, таблетки, принимаемые в продуваемых сквозняками залах, где юные девушки исходят потом и плачут из-за ролей, которых никогда не получат, таблетки от надорвавшихся банковских счетов, таблетки от вероломства, таблетки от предательства, таблетки от корявой походки, таблетки от самих таблеток. Марго никогда их не принимала, хоть ей нередко и приходилось гнать из мыслей воображаемые белые кружочки, которые могли бы избавить ее от боли. И вот пожалуйста, рак яичников. От него никакие таблетки не помогают. Ей начало казаться, что стены комнаты сдвигаются, намереваясь ее раздавить. Она окинула взглядом сидевших по сторонам от нее артисток балета, жадно вгрызавшихся, по обыкновению их, в еду. [Потом девушек будет рвать в уборных.] На другом конце зала шумят обувщики. Стаканы с пивом мелькают в воздухе. [Тосты.] Скоро Руди исполнит русскую песню о любви, он ее на всех приемах поет. Марго чувствовала: вечер подходит к концу, к неизбежному расставанию с новобрачными, к зависти, которую она, возможно, испытает. Она никогда не проявляла зависть на людях. Если она и была чем-нибудь, то самой дипломатичностью. Неизменно. К тому же она так счастлива за Тома, так рада, что ему удалось отыскать нечто, выходящее за рамки его мастерства. А что отыскала она, что открыла? Темную опухоль в собственном теле. Она не чувствовала горечи, вовсе нет, просто ее поражало, что судьба сдала ей такую карту. Все-таки она заслужила большего. А может, и не заслужила. Ее жизнь была полнее любой друг