— В городе оружие куют, — продолжал отец, — и не только оружие, но и людей, борцов. Вот Иван Опанасенко. Это же по свету пошло живое возмездие, только слепое. А там, в городе, ему глаза откроют. Он придет, и, уверен, ты его не узнаешь…
Он пришел, действительно, неузнаваемым.
В хате Соломахи все чаще собирались «волчники» — студенты, исключенные из институтов за революционные настроения. Они лишены были права на работу, им на некоторое время запрещалось находиться в одном населенном пункте больше суток. Молодые люди в потрепанных куртках с потускневшими пуговицами приносили из города вести о стачках, волнениях. Намекали на революционное подполье в Армавире и Екатеринодаре, говорили, что впереди — большие события… Вот так будоражили слухами, манили, но ничего конкретного не высказывали.
Как вдруг однажды на пороге, в форме железнодорожника, появился Иван Опанасенко. Его не сразу узнали, молча приглядывались, а Таня, как во сне, кинулась к нему, обняла и, не стесняясь родных, горячо поцеловала.
…А поздно вечером, когда дети улеглись и заснули, наслушавшись рассказов Ивана о его мытарствах по белу свету, началась серьезная беседа. Григорий Григорьевич, Наталья Семеновна, Таня, ее сестра Валентина и сосед Стефан Чуб слушали гостя.
— Товарищи, — заговорил Иванко тихо, и всех взбудоражило это новое, торжественное обращение. — Мы живем накануне революции. Чаша народного терпения переполнилась. Партия большевиков, Ленин ставят такую задачу: покончить с империалистической войной и повернуть штыки против помещиков и капиталистов.
«Революция… Партия большевиков… Ленин», — у слушавших кружились головы. А Иван чеканил каждое слово. Партия послала его в Армавир для оживления подпольной работы.
— Пора начинать, — решительно поднялся Григорий Григорьевич.
— Да, отец, пора! — подхватила Таня полушепотом, как бы разговаривая сама с собой. На ее щеках заиграл румянец. — Хватит «Просвит» и читален!..
И умолкла: «Боже мой, как же это я!»
Все посмотрели на нее.
«Как же это я о просвещении сболтнула такое?!.»
Но тут же перед глазами возникла холодная читальня, метель за окном школы, печальный голос: «Не до книжечек, спасибо вам». Голос голодного…
«Верно! Книжечками не накормишь! Землю — крестьянам! Свободу и достоинство!»
Вспомнила Зинку, ее позор, изверга Сергеева.
«Нет! Читальнями Сергеева не переубедишь. Ой, действительно так, Иванко, так, дорогой мой, штыками! Штыками!..»
Таня подошла к столу и, чуть-чуть бледнея, тихо, но решительно сказала:
— Завтра я подожгу имение Сергеевых. Это будет сигнал!
Наталья Семеновна испуганно всплеснула руками, а у отца радостно засияли глаза:
— Дочурка, родная, неужели?.. Вправду ли распрощалась с филантропией? Наконец-то!..
Он искренне обнял Таню, поцеловал ее, как бы благословляя на подвиг.
Но Иванко с сожалением и вместе с тем безобидно улыбался, поглядывая на девушку.
— Нет, Таня, это будет стихийное, необдуманное выступление. Разве у нас есть отряды? Оружие? Да и вообще не следует жечь имения. В них будут наши клубы, школы, больницы…
— А ведь верно! — с восхищением смотрела на него Таня.
«Ой, Иванко, суженый мой, где ты такой мудрости набрался?» — пропела в мыслях.
Она с жадностью ловила каждое его слово, но ничего не могла как следует осознать, — так шумело в голове и так сильно билось сердце. Ощущала что-то совсем новое, большое, соколиное в словах Иванки. Брови его стали гуще, упрямая морщинка на лбу… Возмужалое, смелое лицо, а глаза не изменились, такие же синие-синие, детские. Сильные руки, ладони, пропитанные мазутом… К рубашке надо пришить пуговицу, заштопать рукав.
А Иванко заговорил тише:
— Надо организовать в станице революционную группу. Соберите, Григорий Григорьевич, вокруг себя надежных людей, особенно из фронтовиков. Вам необходимо связаться с Отрадной. Там на мельнице работает механиком путиловец Пузырьков. У него начнете получать листовки и брошюры, которые я буду посылать туда.
Старый Соломаха, воодушевленный, прошелся по комнате, порывисто обнял Ивана за плечи:
— Сын мой! Голубчик! Спасибо, что принес мне молодость!..
Смущенно улыбнулся Иванко.
— Ну, а в свою партию большевистскую примете? — тихо, несмело спросил седой учитель и покраснел, как школьник.
— Принимать вас будем торжественно, Григорий Григорьевич, как ветерана революционного движения. Только вы и других подготовьте в партию. Пузырьков ознакомит с этим…
В полночь Иванко попрощался и скрылся на левадах. Таня долго всматривалась в темноту: был или, может, не был?
«И я, Иванко, буду готовить себя в партию», — пообещала вдогонку и улыбнулась: значит, был!
XII
В воскресенье, перед обедней, отец Павел подкреплялся у есаула Козликина, который приехал с фронта в отпуск. Во дворе стояли, похрустывая овсом, поповские кони. Хотя Козликин жил недалеко, батюшка прикатил к нему на бричке.
За столом сидели и другие гости: учитель Калина и уже подвыпивший хорунжий Ященко. За дверью глухо стонала жена Козликина: он выпорол ее нагайкой, в чем-то заподозрив.
— Что еще нового, батюшка? — спросил есаул. Он сидел в чесучовом бешмете, весь потный.
Отец Павел искоса посмотрел на служанку.
— Выйди! — приказал ей Козликин.
— Босяки голову поднимают, ропот да сквернословие на власть и царя! — стукнул по столу вилкой отец Павел.
— Голытьба наглеет, — подтвердил Ященко. — У меня две скирды как огнем слизало…
— У Соломахи каждую ночь собираются волчники, — сообщил Калина. — Говорили мне, что этой ночью был Иван Опанасенко.
— Одно донесение я уже послал в Армавир, — не вытерпел отец Павел. — О дочери — той, младшей, тоже учительке. На прошлой неделе спрашиваю: «А почему вы, Валентина Григорьевна, в церковь не ходите и учеников своих ни разу не привели?» — «А зачем, — говорит, — мне ваша церковь? Не позволю, чтобы и детей обманывали».
— Яблочко недалеко откатилось от яблони, — криво усмехнулся Калина.
— Соломаху нужно убрать, — спокойно, холодно молвил Козликин. — Иначе взбунтует станицу.
Выпили еще по рюмке, и отец Павел уехал на богослужение.
Когда подъезжал к площади, ткнул кучера в спину: «Останови». На бревнах среди станичников сидел Григорий Соломаха. Его дородную фигуру отец Павел узнал еще издали. Учитель, как всегда, читал письма с фронта. Сегодня зачитывали необыкновенные вести. Старый Цапуров получил от сына диковинную почтовую открытку. После приветов да поклонов родным и станичникам в ней писалось: «Про нашу сладкую солдатскую жизнь узнаете, когда откроете двери». Несколько дней старый Цапуров с участием соседей разгадывал таинственный намек. Одни говорили, что это сын должен приехать, другие усматривали в этом что-то сверхъестественное и советовали сразу же пооткрывать все двери в хате. Но и после этого никакого чуда не произошло, сын не появился, все осталось по-прежнему на месте. Тогда вспомнили Григория Григорьевича и пошли все вместе на площадь. Учитель перечитал открытку, внимательно поглядел на нее против солнца, как бабы яички просматривают, и сказал: «Здесь склеено две открытки».
Таким способом ухитрился солдат донести до родной станицы правду об окопной жизни, о том, как гибнут люди неизвестно за что. А кого пуля не клюнет, так осколок скосит, вши съедят, голод доконает или холера свалит. Писал Кузьма о ежедневных атаках, о фронтовом пекле, которое опротивело всем. Офицеры и попы прячутся за солдатские спины, а немецкие вояки — «такие же простые труженики, как и наши».
Громко читал Григорий Григорьевич, черствели лица станичников.
— А-а, богохульные бредни! — закричал неожиданно отец Павел. — Это все вы, господин Соломаха! Это вы мирян диавольским духом насыщаете, школьников в церковь не водите, а дочерей своих сквернословию и святотатству научили. До каких пор вы будете моих прихожан мутить?!
Поп пошатнулся, и Григорий Григорьевич с усмешкой спросил:
— Опять пьяный, святой отче?
Священнослужитель взорвался бранью. Заметив, что к площади сбегаются люди, даже из церкви повыходили, и колокола перестали звонить, отец Павел раскричался, что Соломаха из разбойничьей семьи, сам вор и детей учит воровству и разбою.
— Хорошо сегодня служит батюшка, — спокойно сказал Григорий Григорьевич, но когда святой отец замахнулся на него, — не стерпел. Крепкий еще был Григорий Соломаха, дернул батюшку за подрясник — и тот растянулся в пыли, с расплюснутым носом.
— Охо-хо!.. — пронеслось в толпе.
— Распрягай! — крикнул кто-то.
— Батюшку в хомут! — догадался Чуб, и все весело засуетились у брички.
Пьяного отца Павла запрягли в бричку. В нее набилось полно людей.
— Погоняй!
— Э-эп!
— Но, вороной!..
Перепуганный поп, дернув раз, другой, тронул с места бричку, повез. На площади чуть не падали от хохота. Но уже бежали сюда урядники, атаман, скакал на коне оповещенный о случившемся Козликин, свирепый, как зверь…
На следующий день во двор к Соломахам въехала мажара. Привезли из холодной[8] отца, замученного истязаниями, в беспамятстве. Безутешно рыдали сестры Тани и мать, всхлипывали ребятишки, а она достала бинты, йод, нагрела воду и молча, стиснув зубы, стала промывать раны отца и перевязывать посеченное его тело. С тех пор не оставляла отца. Ухаживала за больным, кормила его, удерживала, когда он в бреду пытался куда-то бежать, и все думала, думала…
— Жечь их!.. Бить! — кричал в горячке отец.
«Бить!» Таня уже не пугалась этих слов.
Окончательно завершилась продолжавшаяся в течение нескольких лет дискуссия между дочерью и отцом. Дорогой ценой досталась отцу победа.
Таня убедилась, что перед нею огромная каменная стена, которую читальнями не разрушить.
Отец поправлялся, а она становилась все суровее. Грустила, прощалась со своими мечтами о книгах, о воскресной школе, о том просвещении, что, казалось, должно было принести людям счастье и уничтожить нищету.