детов залегли.
С улицы выскочил эскадрон и развернулся прямо на Гаврилу Кавуна. Впереди размахивал золоченой саблей сын Козликина. Первым он и вылетел из седла, неподалеку от Кавуна. Еще нескольких скосил Гаврила. Повернули назад кадеты.
— Ага-а, юпошныки![14] — закричал Кавун и подбежал к сыну Козликина, чтобы забрать золотую саблю — драгоценный трофей.
Но не успел нагнуться Кавун, как его перерезала пулеметная очередь.
— Гаврюша!.. — закричала Ганна в растерянности и кинулась к мужу.
Ее изрешетили пули. Она как-то неловко присела у головы мужа, затем медленно склонилась на его грудь. И умереть хотела вместе, не отпускать его от себя.
А с флангов заходили всадники. Пулемет молчал.
— Живой не сдамся! — крикнула Таня, выхватывая револьвер.
Ей показалось, что пришел конец.
— Не дури, — спокойно сказал Шпилько. — Пока у нас карабины, не возьмут! Бей!..
Шпилько и Немич спокойно прицелились с колен и сняли двух всадников. Из-за кустов калины без промаха бил Прокоп Шейко.
Таня, повернувшись спиной к товарищам, прицелилась в одного из всадников, которые заходили слева. Передний был довольно близко, слышалось даже его хриплое дыхание. Он размахивал саблей, нагнетая удар. После выстрела сразу же слетел с коня. Еще один поник после выстрела Тани, остальные повернули назад.
— В рощу! — скомандовал Шпилько.
Пользуясь заминкой среди кадетов, ревкомовцы отступили в дубовую рощу; дали залп, второй и через кусты калины, через тальники вышли к Урупу.
Пробежали быстро хутор Воскресенский — он уже простреливался кадетами — и густыми буераками поднялись на высокую гору.
…В степи, под звездным шатром, ночевал Василь Браковый с молодой женой Христей.
Еще со вчерашнего обеда выехали они под самые хутора, чтобы прополоть бахчу и кукурузу. «Такие там бурьяны, — охала мать, — что волки заведутся!.. А бурьяны теперь растут быстро — на войну, на погибель…»
Прополов немалый участок, Василь вечером послал на своей лошади младшего брата домой. «Утром, — наказывал, — привезешь хлеба — пусть мать испечет. И винтовку мою возьми, а то вот забыл…»
Прошлогодняя овсяная солома опьяняюще пахла. Степной воздух, насыщенный ароматом трав, дурманил голову.
Молодожены, растроганные тихой, торжественной красотой ночи, не спали, смотрели из-под кожуха на звезды, прислушивались к подпадьомканью перепелов.
Степь звенела цикадами, по оврагам стлались туманы, подкрадывались к бахче и обессиленно исчезали в высоких травах.
Легкий ветерок раскачивал посеребренные росой всходы.
Возле мажары стояли волы, выдыхая тепло; они спокойно жевали жвачку, чуть покачивали рогами.
— Ты ничего не слышал? — спросила Христя на рассвете. — Как будто выстрелы…
— Нет, не слышал…
— Ты такой грустный эти дни, Васильку. Что тебя мучает, мой родной?
Голова Василя лежала на ее руке. Рука пахла травами, подойником и солнцем. Другой рукой ерошила его жесткий чуб.
— Грустный? Смотри ты, а я то же самое думаю о тебе, Христя. Мне все кажется, что ты тоскуешь за Иванкой. Ты ж его любила.
— Василек, какой ты…
Но это была правда. Она любила того высокого синеглазого красавца, бедного батрака, который, проходя левадами вечером, мог заворожить станицу своим пением.
— Ведь то была, Василек, такая долгая, такая безнадежная и горькая любовь. Да и вряд ли он знал об этом… Мы вместе батрачили. Сердечно и ласково относился ко мне, помогал всегда — поднять ли что или свиньям замешать. И защитит, бывало. А когда нас пошлют с отарой, там, в горах, возле костра, когда дед Оверко заснет, так, бывало, Иванко только и говорит о Тане… Боже, как он ее любил еще тогда, еще с детства! И про ее голосок, и про ее глаза, брови, и о смелости, и о стихах Шевченки, которые читала ему… Не знал, что у меня мутнело в глазах от этих бесед… Он все боялся, что когда Таня станет учительницей, так и не посмотрит на бедняка… Да и я так думала, надеялась… Не знали мы Тани, не знали ее золотой души… А как услышала я ее грустные песни на бандуре да как узнала, что она уже и весточки от него получает, а потом он и сам тайком заходил к Соломахам… Вот тогда, Василек, чуть не умерла я… Но, видишь, родной, перегорело, отшумело, зажили раны… Только изредка, словно гром вдали прокатится: где ты, Иванко?..
Умолкла… С соседнего кургана поднялся орел, прошумел над ними. Молча долго оба наблюдали, как гордый крылач поднимался все выше и выше в голубую бесконечность, затем неожиданно сверкнул, озолотился — там, в высоте, он встретил солнце.
— А теперь меня преследует иное. За тебя, Василек, боюсь… Революция, бои… А у меня… у нас с тобой…
Она вдруг поникла, а у него сильно забилось сердце от волнующей догадки, потеплело на душе…
И когда над зеленой степью показалось солнце, она прошептала, что скоро у них будет сын или дочь.
Ласково улыбнувшись, захлебываясь от горячих чувств, охвативших его, Василь нежно посмотрел на Христю. Залитая солнечными лучами, она застенчиво улыбалась, светилась счастьем…
А от Попутной в утреннем тумане скакал всадник — братик Василя. Он был без винтовки, запыхался, ничего не мог вымолвить, а с коня летела пена.
— Зачем коня гонишь, дурень! Где винтовка?
— Федька забрал…
— Какой Федька?
— Боровик Федька — кадет… Они там такое подняли!.. Вышибли наших… Шпилько и Соломаха отбиваются… А юпошныки по дворам шныряют…
Василь надел кубанку, нашел кинжал, сунул под бешмет, приказал брату:
— Береги Христю. Не показывайтесь в станице, пока не выбьем кадетов. Я должен идти, пробиваться к своим. Коня не беру…
— Не уходи, Василько! — вскрикнула Христя, но он, горячо поцеловав ее, уже шагал по меже.
— Станицу обходи! — крикнула вслед.
Но он не вытерпел и часа через два был уже возле Попутной.
Садами и огородами начал пробираться к центру. Перебегая улицу на окраине, столкнулся с тремя дедами в черкесках. Через плечи у них висели налыгачи[15]. Обмер Василь, сунул руку под бешмет. Среди них был и Солодовников, отец свирепого сотника, богач, у которого еще недавно служил Василь. Старики были подвыпивши; они суетились у чьих-то обветшалых ворот, стучали в прогнившую калитку, а Солодовников выкрикивал:
— Эй, хохол, давай контрибуцию за сына, — и размахивал веревкой: — Пове-е-есим!
Возможно, и обратили бы деды внимание на Василия, но улицей пробежала Зинка — жена Шейко. Солодовников крепко схватил ее за плечо, разорвал сорочку, обнажив тугое молодое тело.
— Цалуй меня, хохлушка!
— Да что вы, деду…
— Какой я тебе дед? Га? Ах ты!..
Дальше Василь не слышал. Он уже пробирался огородами к площади, юркнул в густой поповский сад.
Где-то поблизости не в лад заорали:
З дивкамы-молодкамы полно нам гулять,
Пэрыны-подушечкы пора нам забувать…
Василь прокрался за поповской клуней[16] и увидел улицу, площадь. Из-за угла, гарцуя на лысом жеребце, выехал Козликин. На нем зеленая черкеска, затянутая серебряным поясом. Кинжал и сабля с дорогой насечкой. Кубанка из бухарской смушки. За плечи с шиком небрежно закинут белый башлык. С правой стороны — наган в позолоченной кобуре.
За есаулом с гиком и свистом шла сотня, распевая:
Ищо не забуть нам про добрых лошадей…
На площади толпились казаки, и Козликин, поднявшись на стременах, митинговал:
— Хохлов перевешать под корень! Рубай большевиков!..
Рев, свист, галдеж…
Еще несколько перебежек, и Василь — на своем огороде.
В висках стучала кровь, губы пересохли, притаился возле сарая. Мать, не находя себе места от тревоги, металась по двору, будто что-то потеряла. Выглядывала через плетень на улицу, опять шла в курятник и обратно, плакала.
Василь выждал, пока мать вошла в хату, и забежал в сарай. Там под яслями была запрятана граната. Где же она? Ага! Есть! Фу, теперь спокойнее.
Он выскочил в переулок, а оттуда — на левады. С разбега остановился перед трупом Кавунихи. Она, склонившись, казалось, спала на груди мужа.
Мороз пробежал по коже Василя. Прикрыл их красным башлыком, встревоженный, побежал дальше. Уже возле речки встретил бабу Новину — соседку, которая несла воду.
— Тю-тю, аспид! Ты куда это?
— За Уруп.
— Ой, не ходи, сынок, убьют!
— Есть ли там застава, бабушка?
— Застала, застала я их обоих. Сидят на большом камне две тетери — Соболь и Целуйко. С оружием.
— Ага! — Не дослушав старуху, он махнул в тальник, перешел вброд небольшую протоку и выскочил прямо на большой камень. На нем действительно сидели часовые. Зажав винтовки между колен, спокойно курили папироски. Оба были туги на ухо. Василь это знал и неслышно подкрался. Потом прыгнул вперед и, размахивая гранатой перед самым носом часовых, заорал:
— Бросай оружие, вояки!..
Оба сразу подняли руки. Винтовки упали к ногам Василя.
— И патронташ! Так! Бего-о-ом!..
Пока Соболь и Целуйко, спотыкаясь в зарослях, рысцой бежали к станице, Василь, повесив на себя две винтовки и четыре патронташа, уже был на Воскресенском хуторе. Хотелось зайти к теще, сообщить о Христе. Но мать Христи, показавшись из-за плетня, уже махала белым рукавом:
— Заходи, сынок… кабана вчера закололи… Вот так троица! Вместо праздника приходится бежать наутек. А где ж Христя? Где?! Ой, лышенько, святая покрова, спаси и помилуй… Доченька родная… Растерзают сироманцы[17] там в бурьянах…
— Да не голосите, мама! Кадетам не до того, чтобы шнырять по степи. Вот мы их скоро выкурим.
Но от станицы ударил пулемет, а к Урупу спускалась погоня — кавалькада верховых, и Василь подался в буерак. Стремглав вскарабкался на гору и там уже попал к друзьям.