— А-а-а!.. Вылупилось. Бей красного гаденыша! — завопила фельдшериха. Она схватила белый камень и кинула вниз.
Шибилистова швырнула зубец. Другие бросали камни.
— Айда!.. — махнула фельдшериха.
И, обнявшись, в растерзанной одежде, возбужденные, захмелевшие от расправы, загорланили какую-то песню. Не пели, а исступленно кричали, пытаясь заглушить жуткую, зловеще повисшую над станицей тишину. И никто не останавливал этих распатланных шлюх. На всю жизнь они будут отмечены проклятием. Капельки невинной крови будут жечь и точить их душу, точно шашель…
…Наступало сумрачное надвечерье, и никто не решался даже посмотреть в сторону обрыва…
Ароматны осенние рассветы на Кубани.
Первые заморозки серебрят землю; печально увядают сады; воздух насыщен запахами яблок и дынь. Поют петухи, задорно возвещая погожий день, неподвижно стоят столбы дыма над хатами и гремят на ярмарку мажары.
Еще не взошло солнце, как мать послала Шуру по воду для теленка. Девочка вприпрыжку побежала к обрыву. И уже зачерпнув прозрачной ледяной водицы, вдруг заметила промеж осоки чей-то стеклянный взгляд. Это была Христя. Она все-таки доползла до берега; голова свисала в воду, а течение полоскало косы, и они извивались, как живые.
Рукой она прижимала к груди окоченевшее тельце ребенка.
Первый луч солнца тускло засветился в широко открытых мертвых глазах матери.
XXVII
Уже второй день подружки — Раиска и Шура — живут в горячке, охваченные таинственной деятельностью: шныряют по станице, подсчитывают орудия над Урупом, количество пулеметов, казаков, прислушиваются к разговорам.
Позавчера ночью к Ничикам постучалась родственница из Кузьминского, младшая сестра матери, голубоглазая дебелая молодица. Она должна была разведать силы кадетов в Попутной, но вечером, подходя к Воскресенскому, наткнулась на заставу. Белые и не заподозрили в ней разведчика — много людей шаталось по дорогам войны. Ее просто изнасиловали целой бандой.
Теперь она отлеживалась и, тяжело дыша, время от времени проклинала бандитов, рассказывала сестре и племяннице Шуре о Ничике, который сражается в полку попутнинцев.
Шура, наслушавшись, побежала к Раиске, отвела ее в пожелтевший сад и рассказала о тетке. Затем открыла свои мечты.
— Знаешь, я буду такой, как Татьяна Григорьевна… Вот увидишь! Я сама подсчитаю, сколько орудий, пулеметов и войск в Попутной. И к отцу проберусь, все расскажу.
— И я, — сказала Раиска и вздохнула.
Словно угадав мысли Раиски, Шура спросила:
— А кто будет Татьяне Григорьевне еду носить и новости? А кто будет хозяйничать — твоя мать больна, а сестры прячутся от бандитов… Нет, ты уж оставайся дома… Я сама.
Она подумала и прошептала:
— Рая, а когда… ну… если меня… убьют, то ты скажешь Татьяне Григорьевне. Так и передашь: ваша бывшая ученица третьего класса… Хорошо?
— Хорошо…
Обеим стало боязно, прижались одна к другой.
— Пусть не убивают… — У Раиски слезы навернулись, и она сжала кулачки.
— Пусть только попробуют!.. — пригрозила и Шура.
Договорились, что Раиска поможет Шуре вести разведку. Раиска стала теперь присматриваться к вооружению кадетов. Ей даже хотелось похвастаться перед Таней. Ой, как обрадовалась бы сестричка-пленница, но нельзя: услышат в каземате…
А работы девочкам было много: в станицу со свистом и гиком въезжал кадетский отряд, сформированный в Армавире из казаков Васюринской и Лабинской станиц. Возглавлял его молодой Сергеев — есаул, участник зимнего «ледового» корниловского похода.
Под вечер на стене казацкой школы появилось объявление. Большими черными буквами на куске обоев было неровно написано:
БЕЛОЕ КАЗАЧЕСТВО ПРАЗДНУЕТ ПОБЕДУ.
ВЕЧЕР ГУЛЯНЬЯ.
СТРОГО БЕЗ ХОХЛАЦКОЙ МОРДЫ!!!
Долго советовались девочки, как бы попасть на вечер. Наконец Шура даже подпрыгнула от радости: соседка Сонька проведет их.
Раиска побежала с передачей к Тане, а Шура — к Соне Шибилистовой. Плохая слава ходила о женской половине этой казачьей семьи. Не только овдовевшая мать Соньки, но даже и старая Шибилистова еще водилась с «кавалерами», и часто для них из форточки вывешивалось сразу несколько разноцветных лент — условные знаки для каждого.
Разрумянившаяся Сонька сидела в просторных сенях на скамье и, закатав зеленую юбку, натягивала белые чулки. Они с трудом налезали на загорелые толстые ноги.
Сонька всего на год была старше Шуры, но она считала себя барышней, бегала на вечеринки и уже засматривалась не на первого парня.
Шура присела возле приятельницы, стала ей помогать.
— Соня, родненькая, возьмешь меня, а?
— Тс-с-с!.. — Девочка заговорщически кивнула на дверь, ведущую в комнату.
В горнице усердно прихорашивались мать и бабка, отталкивая одна другую от большого зеркала.
— У тебя ведь белых чулок нету, — прошептала Сонька. Она натянула еще и шерстяные белые носки, край которых кокетливо отвернула, сунула ноги в полотняные тапочки и стала их натирать мелом. — А барышням без чулок нельзя. Сразу заметят, что мужичка.
Бросив мел, достала зеркальце и уставила в него конопатый нос.
Во дворе заревели коровы: одна чесалась о столб, так что ворота шатались, другая добралась до кучи тыкв.
— Сонька, стерва-а… — крикнула мать из горницы.
Сонька побежала привязать коров, а Шура схватила мел и провела по своей тонкой ноге. Осталась белая полоса. Тогда девочка принялась натирать ноги мелом.
Сонька даже руками всплеснула.
— Ты где это чулки достала?.. Тю, да это же мелом!.. Ты гляди — и незаметно!.. Пойдем!
На площади гремел армавирский оркестр, казаки танцевали «Наурскую». Возле школы среди офицеров и дам возвышалась фигура Сергеева. Черная папаха бухарской смушки оттеняла белое суровое лицо. Шура услышала его резкие слова:
— Моя цель — уничтожить в Попутной всех хохлов и раздавить большевистскую стаю в степи.
Дамы восхищенно ахали, играя глазами. Есаул поправлял георгиевский крест на темно-синей, расшитой серебряным позументом черкеске и обеспокоенно рассматривал женские лица.
Сонька заигрывающе поздоровалась с рыжим урядником, который торчал в проходе, и, задев его своими острыми грудками, протащила Шуру в зал. В тусклом свете ламп здесь с серьезным видом плыли по кругу пары.
Девочки тоже вклинились в насыщенный дешевенькой парфюмерией поток, который двигался в одном направлении.
— Осторожнее ступай, — шептала на ухо Сонька. — После тебя остаются следы: мел осыпается.
Впереди бравый армавирский хорунжий в сиреневой черкеске бережно поддерживал полную даму и, плотоядно поглядывая на ее пышную грудь, высокомерно изрекал приговор попутнинским партизанам:
— Послезавтра на рассвете, сударыня, мы захватим Кузьминское, порубаем красных… Внезапное нападение — это смерть для большевиков. Освободим ваш хуторок. Тогда, надеюсь, мадам, вы пригласите…
«Послезавтра на рассвете… Ага! — зашумело у Шуры в голове. — Они нападут на отца и на всех. На рассвете, внезапно… Не забыть бы! Нужно пробраться сегодня ночью… Мама отпустит…»
Кто-то ножнами толкнул ее. Девочка ужаснулась: Сергеев! Брезгливо морщась, он спросил у Соньки: «Это чья… Ничика?»
Его физиономия побагровела до ушей, сизые глаза бешено забегали по залу. Есаул вскочил на сцену, затряс кулаками:
— В зале — хохлы! Запах… запах хохлятины… Вы слышите? Урядник!
— Удирай, — прошептала Сонька.
В зале зашумели, всполошились, в углу звякнул кинжал, но Шура уже была на улице.
…Когда первые солнечные лучи пронизали утренний туман, Шура с теткой выходили к Урупу.
Шура все-таки уговорила мать. А когда тетка узнала, о чем довелось услышать этой голубоглазой девочке, так даже с кровати соскочила и стала тоже собираться в дорогу.
Всю ночь пекли хлеб, катали деревянным вальком полотняные сорочки. Шура вспомнила, что табак — это слабость отца, и достала с чердака ароматные связки табачных листьев, завернула их в чистое мужское белье. «Скажем, что идем менять», — предлагала Шура, поднимая узел, а Ничиха плакала, целовала дочку и, благословляя, просила сестру защитить ее. В холодной мгле провела обеих к левадам.
— Стой!.. — это застава у мостика.
За пулеметами, на бурках лежало несколько лабинских и попутнинских казаков. Некоторые уселись на мостике.
— Куда?
— На хутор менять.
— А это? — кивнули на Шуру.
— Племянница, в гости…
— Тю! — послышалось с мостика. — Так это же та самая молодичка… сладенькая! — И станичник сплюнул в речку. Загоготали, забросали бесстыжими вопросами.
Забилось сердце у Шуры: «А что если сейчас начнут в узле копаться? А вдруг узнают ее, дочь партизана?» Но обошлось.
Благополучно прошли через Воскресенку; даже на горе, возле ветряков, где установлены батареи, их не остановили. Вышли в степь — вздохнулось свободнее.
Начинался тихий солнечный день. Уже в прикаспийских степях свирепствовали черные бури, засыпая песком заболевших тифом бойцов, которые тянулись к Астрахани; уже замерзли озерки в калмыцкой пустыне, а на Кубани еще было на исходе бабье лето.
Плыла паутина и щекотала спутниц: Шуру и ее тетку. Вдогонку им беззаботно высвистывали суслики — толстые: много теперь пищи в степи. В прозрачной прохладе неба кружили орлы, высматривая добычу. Низко летали дрофы, прячась в полыни.
На горизонте уже косматились, сгущались тучи, предвещая осеннюю слякоть.
Шура шла бодро: одеревеневшие на рассвете ноги теперь согрелись от ходьбы. Но тетка, хватаясь за живот, часто садилась отдохнуть, поэтому шли долго.
За Чайчиным хуторком из почерневших будыльев[25] подсолнечника вылезли два казака, лениво крикнули:
— Что несете?
— Белье… женское, господа… Менять будем…
— А рака есть?
— Да уж для вас, господа хорошие…
И предусмотрительно припасенная бутылочка очутилась в руках казака.