Таня Соломаха — страница 32 из 35

— Где сыновья, сука? — издевались казаки, тыча саблями в спину, плечи, грудь.

Мать истекала кровью, но молчала.

— А дочери где? — допытывались братья Смондаревы, известные всей станице бабники. — Не бойся, нам на одну ночь…

Девочка выбежала в соседнюю комнату, забилась в угол. А когда подняла голову, снова увидела мать. Старинное трюмо стояло против открытых дверей и было видно, как, пиная сапогами, бандиты подняли мать на ноги.

— Где запрятаны деньги? Шевелись!

Чьи-то длинные черные руки срывали вышитые рушники. А учитель Шиляков схватил бандуру и свирепо швырнул ее на пол. Инструмент грозно загудел, сердито забренчали струны, и тогда озверевший Шиляков вскочил грязными ногами на бандуру. Струны рвались с жалобным стоном и больно стегали дикаря, который неистово выкрикивал:

— Вот… вот… вот!.. А-а-а!.. Вот тебе песни, традиции, Украина!.. Ге-ге… большевистская паскуда… они играли… хохлы… у-у-у!..

А мать, залитая, ослепленная кровью, хватаясь за стены, вела к старому разрисованному сундуку украинской работы.

Раиска упала, поползла по полу, спряталась под старым корытом на кухне. Лежала там долго, пока не услышала возле себя шорох. Кто-то прошептал: «Рая, где ты?»

— Папочка…

— Дай теплой воды, дочка… Маму надо обмыть.

Он подтягивался на локтях, волоча неживые ноги.

— А где бандиты?

— Ушли, дочка…

Раиска быстро налила в миску теплой воды из чугуна, и пока отец дополз до разграбленной, оголенной горницы, девочка успела обмыть раны матери, смазать их йодом и перевязать чистыми полотняными рушниками. Она не спала всю ночь — ухаживала за матерью, скребла пол, прибирала комнаты, чтобы никто не заметил беспорядка и обнищания.

И в самом деле, когда уже на рассвете заявился угрюмый Козликин, он долго осматривался, недоумевая. Только голые стены подтверждали недавний погром. Козликин пришел в ярость: он сам давно метил на сундук Соломахи, и вот — подумать только! — его опередили… Сердито заглянул в сундук — пусто, гулко стукнула крышка; хлопнул дверцами опустошенного шкафа. Тут Григорий Григорьевич вытащил из-под подушки серебряный портсигар работы полтавских мастеров и, насмешливо улыбаясь, подал Козликину.

Полковник деловито подбросил его на ладони, определяя ценность вещи, сунул в карман и ушел.

А Раиска уже договаривалась с дедом Адаменко. Этот седой, с приветливым лицом казак собирался в Невинномысскую продавать картофель на ярмарке, и Раиска просила его увезти сестер. На семейном совете решили, что лучше им перебраться на Ставропольщину, к родственникам.

Ночью провела Лиду и Валю камышами, зарослями тальника к Урупу, перевезла на неустойчивой лодочке и вывела к кургану. Сестры послушно шли за своим проводником — за этой еще недавно шаловливой девчушкой, которой можно было дать подзатыльник, надрать уши. А теперь многое зависело от смышлености Раиски.

Ожидали в неубранной кукурузе. Неожиданно удалил мороз, мокрые стебли промерзли и от прикосновения к ним гремели, как железо. Девушки сидели, не шевелясь, и вскоре закоченели.

На рассвете затарахтела мажара, послышалось условное покашливание.

Дед Адаменко быстро уложил девушек на дно телеги, привалил сверху мешками с картофелем.

— Ничего, вы девчата крепкие, — успокаивал он. — Ну, с богом!

Мажара заскрипела, а Раиска исчезла в будыльях кукурузы. И как раз вовремя: из Воскресенки — от ветряков — деда догонял казачий дозор.

— Куда, старое лубье, прешь?

— На ярмарку, сынки.

Казаки саблями потыкали мешки.

— Езжай… Назад без магарыча не пропустим.

Раиска торопилась домой. Там в горячке лежала мать. И отец и мать, оба теперь нуждались в ее уходе, надо стряпать, стирать белье, бегать к Тане…

Не замечала девочка, что у нее на переносице уже давно прорезалась глубокая морщинка.

XXIX

Сужалось неприятельское кольцо, измотанные партизанские сотни задыхались в тисках свежих офицерских полков. Храбрый Иван Богдан повел 1-й Ставропольский кавалерийский полк на Сухую Буйволу, оставляя дымившиеся Суркули, Куршаву, Султанку и вырубая мелкие кадетские гарнизоны. Но арьергардные части XI армии подтягивались к Кизляру и, потрепав шкуровцев в Рогатой Балке под Сухой Буйволою, полк двинулся на юг. Володя Шпилько получил приказ прорваться со своей прославленной сотней к Святому Кресту, соединиться с Кочубеем и попросить легендарного комдива о помощи.

Возможно, и не прорвалась бы истощенная сотня сквозь густые пулеметные заслоны, но не только саблей и пикой умел мастерски владеть кубанский красавец Владимир Шпилько.

Внезапно под Сотниковкой в предрассветной мгле на кадетские засады, грохоча и сея смерть, поползла чудовищная громадина. «Танки!» — панически пронеслось над окопами противника. Пятигорская молодежь, мобилизованная остервенелым Серебряковым, бросилась наутек, пулеметы умолкли, и Володя повел сотню в атаку. Так был остроумно использован автомобиль, доставленный в свое время Иваном Опанасенко. Всю ночь по приказу изобретательного Володи хлопцы мастерили «танк», пристраивали легкую горную пушку, устанавливали пулемет. Расчет был верный (недаром Володя выбрал для прорыва именно позиции пятигорцев). И теперь попутнинцы рубали, били пиками обезумевших от страха серебряковцев. А через несколько часов братались с кочубеевцами в Святом Кресте.

Тем временем Шкуро, охваченный жаждой мести, все свои силы бросил на попутнинцев и ставропольчан. На помощь ему пришла тяжелая артиллерия генерала Бычерахова.

1-й Ставропольский полк вынужден был в течение нескольких дней отступать по мерзлым дорогам на Чонгарец. Там были белые, зато кончалось предательски ровное плато, начинались леса.

На короткий отдых стали у горы Недремной, в небольшом лесу. Выставили сторожевые посты, устроили засады, на полянах разложили костры. Утомленные до предела бойцы, намотав на кулак повод, валились на усыпанную листьями землю и мгновенно засыпали. Иван Богдан, Назар Шпилько и Олекса Гуржий объезжали пикеты, будили часовых.

Наступал вечер. Начал сыпать снежок. Как вдруг из-за курганов ударили батареи противника, взбудоражили лагерь. Снаряды оглушительно разрывались в лесу. Падали деревья, давили людей и коней. Жужжали стальные осколки, свинцовым дождем сеялась шрапнель. В нескольких местах загорелся лес, потянулся дым, разъедая глаза… Взрывы, дикое ржание, стоны, ругань… Бешено выносились из леса опаленные кони и мчались неведомо куда.

— На Недремную, хлопцы! — кричит Богдан.

Да, это спасение. Изборожденная расщелинами, заросшая диким кустарником хмурая вершина могла спасти красных бойцов.

— На верхотуру, братва! — звонко кричит пулеметчик Тритенко. Кряхтя, он тянет «Максима» — его тачанка горит, как факел.

Последним из огня и дыма выполз богатырь Петро Шейко. Ему оторвало снарядом ногу, он туго перевязал культю башлыком и пополз… А шкуровцы, как саранча, уже облепили подножие горы, навалились сворой на Шейко, скрутили ему руки, связали башлыками. Поздно, ой, поздно ударили с вершины партизанские пулеметы!..

Два дня холодные ветры пронизывали партизан со всех сторон, а сверху давил мороз и припорашивал снежок, но жарко было бойцам: отовсюду беспрестанно ползли обезумевшие от ярости белоказаки, норовя столкнуть обороняющихся в пропасть, которая зияла за их спинами. От жажды и от ран гордо умирали герои. А на фоне зимнего неба все не исчезали силуэты красных воинов. Как бы из камня вытесанные, они грозно нависали над врагом, и ни ветер, ни пули, ни снаряды не могли смести их с вершины. Полоскалось на ветру и рдело полковое знамя. Его было видно далеко-далеко, с окрестных гор и степей.

Ночами рыли саблями братские могилы, затем над свеженасыпанными холмиками принимали в партию. Сходился весь полк, кроме дозорных. Оборванные и голодные, прижимались друг к другу, чтобы согреться, раскладывали костер из мелкого хвороста, а Шпилько объявлял:

— Товарищи бойцы! Коммунисты! Открытое партийное собрание разрешите считать…

Порой из-за туч выглядывал месяц и освещал суровые, окаменевшие лица, перевязанные грязными бинтами, окутанные башлыками.

В тесный круг выходил партизан, смотрел прямо в глаза комиссару, чувствовал локоть друзей.

— Я красный боец Первого Ставропольского полка, вступая в ряды великой партии большевиков, клянусь…

— Клянусь!..

И в вышине, словно перед всем миром, изможденные бойцы клялись высоко нести звание коммуниста и до смерти быть верными делу революции. Исчерпывалась повестка дня, и в холодном воздухе гремело могучее:

Это есть наш последний

И решительный бой…

Шкуровцы даже не стреляли: им было страшно и жутко от того, что обреченные на смерть люди могут еще петь среди ночи, пробуждая близлежащие станицы и хутора.

После всех принимали Грицко Соломаху. Ему было пятнадцать, даже трофейная овечья бурка и маузер не могли скрыть юного возраста. А между тем, у него, как и у остальных, — синева под глазами, опавшие щеки, и бьет он без промаха и давно возмужал в битвах.

…Иссякал запас патронов, таяли ряды коммунистического полка.

— Да неужели нам придется здесь мучиться и подыхать, как собакам, с голода?! — в отчаянии воскликнул Олекса Гуржий, когда наступила третья ночь и кое-кто стал бредить капелькой воды и крошкой хлеба.

Он заглянул в черные провалы гор, на него пахнуло сыростью и жуткой пустотой.

— А кто, друзья, спустится со мной в эту могилу? — бодро крикнул юноша и решительно снял с себя пояс с посеребренным набором. — Надо же разведать, что там кроется… Может, спасение ждет нас в этом мраке, черти бы его побрали! Только давайте мне ребят проворных да легких.

Желающих оказалось много, но впереди уже стояли братья Соломахи, оба гибкие, худые — одни лишь глаза да длинные носы остались. И хотя болело сердце у Олексы за Таню и в бою всегда следил за братьями, чтобы в любую минуту подоспеть на помощь, уберечь от смерти, но тут бросил Олекса: «Пойдем, хлопцы!» Что-то родное светилось в их взглядах, каждая черточка напоминала Таню, хотелось с этими юношами и умереть, потому что если суждено будет положить в разведке голову, то уж никому не выйти отсюда живым.