Поодаль собирались, щелкая семечки, разодетые кулацкие сынки, на них черные праздничные черкески, снежно-белые, натертые отрубями папахи, серебряные, с чернью кинжалы на блестящих поясных наборах. Когда мимо них проходили Назар с Иваном, кто-то съязвил:
— Что, Ваня, с хохлом связался?
— Так они же обое рябое: голь перекатная, — уколол Кондрат Буневич.
Его уже крепко подпоили кулацкие сынки, науськивая на Шпилько и Богдана, — скор был на драку Кондрат. Но первым, молча и неожиданно, ударил Ивана Богдана подвыпивший Козликин — сын есаула.
— Разве так бьют! — воскликнул Иван и, развернувшись, залепил есауленку в ухо. Тот брыкнул под колеса чьей-то мажары, белая папаха покатилась лошадям под ноги. А Буневич уже выхватил люшню[5] из мажары и ударил Богдана по плечам так, что парень даже согнулся. Тут подскочил Назар и приложился свинцовым кулаком к виску Буневича. Никто еще не мог устоять на ногах от Назарова удара. Так и Буневич, перевернувшись, растянулся замертво.
А уже со всех сторон, выдергивая шворни[6] и люшни, сбегалась на выручку голытьба, да и казаки схватились за кинжалы. И закружилась бы в жаркой потасовке традиционная ярмарочная драка — подвернулся же батракам случай поквитаться с хозяйскими сынками! — да вдруг над площадью, потрясая душу, раздался истошный вопль какой-то глупой молодицы:
— А-а-а!.. Убили-и-и!!.
— Буневича убили! — разнеслось между возами.
Пока Буневича откачивали и приводили в сознание, Назар и Иван исчезли.
Мягкое, тихое предвечерье повисло над станицей, на небе застыли оранжевые облачка, полыхает зарево за курганом, издалека доносится песня. Но меркнут краски, вспыхивают звезды, а из-за вершин тополей робко выглядывает месяц. Туманит голову аромат созревших поздних яблок, прижимает друг к другу прохлада. Счастливый смех раздается на левадах. А в садике у Соломах зазвучала бандура, сочным басом кобзарь, приглашенный на ночлег, пропел волнующую мелодию:
Що на Чорному мори,
На камэни билэнькому,
Там стояла тэмныця камьяная.
Що у тий-то тэмныци пробувало симсот козакив…
Давно спит маленькая поводырка. Снятся ей далекие странствия, ночевки под ветряками и поцелуй неведомой матери, а тем временем неутомимый дед воскрешает седую быль минувшего. Пусть знают земляки своих прославленных предков. Пусть услышат о девушке из Приднепровья:
То до их дивка-бранка
Маруся, попивна Богуславка,
Прыходжае…
Таня раньше читала о Марусе Богуславке, но сейчас звуки бандуры, дрожащий, словно рыдания, бас кобзаря, трогательная, грустная и величавая мелодия — все это оторвало ее от действительности и перенесло в каменный турецкий город, где в оковах томились сыны Украины. И видит Таня, как высокая чернобровая девушка-смуглянка с косою до пят смело подходит к темнице, отпирает двери и выпускает на волю, освобождает от цепей славных запорожцев, которые годами гнили в страшных подземельях… Видит Таня, как пытают-четвертуют Марусю на крикливом майдане, а она стойко, молча переносит истязания, и только тихая улыбка появляется на ее лице, когда далеко за горизонтом скрываются в родных степях освобожденные невольники…
И еще показалось Тане, что именно к ней и ее современникам взывает песня:
Ой, вызволы, боже, нас, всих бидных нэвольныкив,
З тяжкои нэволи…
На ясни зори,
На тыхи воды,
У край вэсэлый,
У мыр хрэщеный.
…Давно умолкли струны… И много дней прошло… Кобзарь волновал своими мятежными песнями другие станицы, а перед Таней не угасал светлый образ Маруси Богуславки, храброй названой сестры своей, которая была сильнее смерти.
Тане и впрямь казалось, что она — родная сестра Богуславки. И шептала ночами: «Смогу ли я так отдать свою жизнь народу? Да, я пойду на смерть, если это потребуется во имя счастья людей… Слышишь, родная?»
У афиши собирались люди. По нескольку раз какой-нибудь грамотей перечитывал по складам:
В ВОСКРЕСЕНЬЕ В 3-й ШКОЛЕ
СПЕКТАКЛЬ ПЬЕСЫ ИВАНА КОТЛЯРЕВСКОГО
«НАТАЛКА ПОЛТАВКА»
МИЛОСТИ ПРОСИМ, ДОРОГИЕ СТАНИЧНИКИ
И ХУТОРЯНЕ.
Полевые работы заканчивались. Осенняя изморось пронимала до костей, но люди подолгу толпились у школы. Не верилось. Неужели вправду будут ставить «кумедию», как это в городах, говорят, заведено? И неужели на родном языке? Толкуют, да правду ли, что Дорофей Ничик сделал для артистов деревянную хату и колодец с журавлем? Будто и подсолнухи, как настоящие, а Шпильчиха рушники свои принесла.
Приближалось небывалое для станицы событие. Попутнинцам не терпелось: скорее бы наступало воскресенье!
Пока шли репетиции, парни и девушки простаивали под окнами школы. Мерзли, мокли, но все эти муки сторицей искупались, если на минутку выскакивали к друзьям Христя, наряженная Терпелихой, или Тритенко, исполнявший роль Миколы, в соломенной шляпе, вышитой сорочке, загримированный. Поднимался галдеж, все окружали «артиста», но он тут же исчезал, и тогда стоявшие позади допытывались у передних: «Как одет? Что сказал? А из чего сделаны усы?»
Таня жила, как в изнурительной лихорадке. Шли последние приготовления, молитвенный зал школы был отвоеван у станичной власти, декорации сделаны, реквизита хоть отбавляй. Еще и трех месяцев не прошло, а спектакль уже подготовили.
Началось все с пречистой — большого церковного праздника. Таня пошла в церковь. Нет, не потому, что верила в бога. После уроков армавирского учителя природоведения Горбунова она перестала верить в сверхъестественные силы. Ее влекло в церковь оттого, что хотелось постоять на клиросе и вспомнить, как в прошлые годы пела с Иванкой псалмы, какие-то божественные, непонятные обоим песни, мелодии…
Таня спешила. Она могла бы и сейчас отказаться петь в хоре, но у нее была затаенная мысль: приметить, кто хорошо поет, чтобы потом привлечь в любительскую труппу.
Плывет над станицей медное гудение. В церкви полно народу. На одной половине белеют платки, на другой синеют бешметы, черкески. Одурманивает людей ладан и густой запах восковых свечей. Рокочет где-то бас отца Павла: «Троне вышний…» А дьячок Леонидий — худощавый, долговязый — подхватывает тенорком: «…днесь двигнися…»
Но вот богослужение закончилось, и хористы, стосковавшиеся за лето по развлечениям, закхикали, задвигались. Прозвучал камертон, и басы рявкнули «Пречистую деву»:
Рож-дес-тво слав-но Присно-де-вия…
А тенора подкрались неожиданно и вырвались дружно:
Восхвалимь все дне-е-е-сь…
Кое-кто переглянулся: «Да-а, нет Опанасенко Иванка, оно и заметно…»
Как вдруг, точно церковь качнулась, — над всеми голосами взмыло девичье сопрано, тронуло холодком сердца:
…во гласех пения-а.
Зашевелились в церкви, начали приподниматься на цыпочки, перешептываться:
— То она… барышня.
— Кто это?
— Соломахина дочка — Таня.
— Где?
— Там… Коса до земли… Учительница.
— Ой, бравенькая ж, да как зоренька…
— Тс-с-с…
«От корене жезл…» — задыхались басы; плавно снижаясь, никли тенора. Таня пела, никого не различая, кроме, как ей казалось, рядом стоящего Иванки. Вспомнилось, как в юности стояли на этом месте, как пели друг другу, не понимая текста, счастливые тем, что их звонкие голоса, крепко обнявшись, несутся, оторвавшись от остальных, куда-то высоко-высоко к небесам…
«Иванко, милый мой… где ты теперь?.. Пусть хоть голос мой долетит к тебе…»
Засияло в церкви, словно стены стали хрустальными; легко, упруго взлетело сопрано под своды, затрепетало, рассыпалось дождем, посыпало серебристой солью в глаза молодицам, прозрачной росой припало к сердцам мужчин. Невольно все подались вперед, покоряясь какой-то волшебной силе, и будто оторвались от земли, зачарованные, глотая подступившие терпкие комки.
Ее голос рвался все выше и выше и, казалось, расшатывал церковь, даже жутко становилось и туманилось сознание.
— Ой, горе!.. — шепнула, не выдержав, какая-то молодица.
Отец Павел крякнул и, довольный, оглядел своих прихожан: «Ого-го, эта канареечка будет привлекать рабов божьих в церковь… и доходик… гм… увеличится».
Но когда он после служения вышел на паперть, то почувствовал что-то неладное. Таня стояла в тесном кругу людей.
— Ой, ты ж, ангел наш, — говорила какая-то старушонка. — Дай погляжу на тебя, солнышко. Спасибо! Будь я помоложе, так, ей-богу, записалась бы в твою комедию…
— А вот вы, — обратилась Таня к низенькому, так и вспыхнувшему Тритенке. — У вас прекрасный голос.
— Где там, Татьяна Григорьевна…
— Я же слышала. Вам бы сыграть Миколу. Вы такой энергичный, веселый, да еще и танцор завзятый.
Хлопцы подталкивали в бока смутившегося Тритенко:
— Давай не дрейфь!..
— Да отчего же?.. Попробовать можно, — мялся тот.
«Святотатство, — побагровел отец Павел. — Бог наделил ее голосом, а она будет его попусту на греховные зрелища тратить. Все прихожане туда переметнутся. Надо написать донесение о запрещении лицедейства…»
…Когда Таня в сумерки шла домой, кто-то окликнул ее:
— Татьяна Григорьевна!
К ней подошла Христя, и у Тани защемило сердце: «Они ведь в наймах с Иванкой вместе работали». Девушка сегодня тоже пела в хоре, но после службы куда-то исчезла. В праздничной одежде Христя походила сейчас на цветок.
— Что я спрошу у вас…
— Пожалуйста.
Христя волновалась, краснела, даже слезы появились на глазах. Шевелились ее маленькие, как у ребенка, губы, но слов слышно не было; наконец промолвила тихо:
— Нет ли у вас какой весточки от Иванки?