Тарабас. Гость на этой земле — страница 19 из 29

населения. Защититься невозможно. Но если б и было возможно, позволительно ли?! Господь хотел, чтобы вчера короптинских евреев побили. И их побили. Разве они в греховной своей заносчивости не уверовали в возвращение мирных времен? Разве не перестали бояться? Короптинскому еврею негоже терять страх.

Покачивая избитыми телами, сидели они в сумраке крошечных комнатушек, чьи ставни были заколочены, хотя в шабат не дозволяется забивать гвозди. Но сохранить жизнь — столь же почтенная заповедь, сколь и та, что велит почитать шабат. Одни покачивались, нараспев произносили псалмы, которые знали наизусть, другие же читали их мутными глазами по книгам, в сумраке, нацепив разбитые, треснувшие, перевязанные бечевкой очки на длинные, печальные носы, тесно прижавшись друг к другу, потому что книг не хватало и троим-четверым приходилось сообща довольствоваться одной-единственной. Остерегались они и повышать голос, из опасения, что снаружи услышат. Время от времени все затихали и настороженно прислушивались. Кое-кто даже осмеливался глянуть в щелки и трещины ставен. Не идут ли новые гонители, о которых предупреждали барабаны? Надо бы притвориться мертвыми, пусть подъезжающие крестьяне думают, что в Коропте более нет живых евреев.

Среди этих жалких евреев находился и служка из молельни, Шемарья, один из самых горемычных. Все знали о его бедах. Долгие годы он вдовел и имел единственного сына. Да, имел! На самом деле он уже не мог называть собственное дитя сыном, с тех пор как тот — еще в войну — плюнул в отца и объявил о своем решении стать революционером. Виноват, конечно, был отец, Шемарья: он скопил несколько сотен рублей, послал сына учиться. Безрассудный служка из короптинской молельни тоже мечтал увидеть сына образованным человеком, доктором медицины или юриспруденции. Но что вышло из этого честолюбивого замысла? Сперва мятежный гимназист, который дал пощечину учителю, был исключен, пошел в ученики к часовщику, организовал в Коропте революционный кружок, отрекся от Бога, читал книжки и возвещал диктатуру пролетариата. Хотя был он хилый, как отец, и в армию его не взяли, во время войны он записался добровольцем, причем не затем, чтобы защищать царя, а чтобы, как он провозгласил, «покончить с власть имущими». Попутно он заявил, что не верит в Бога, ведь Бог — выдумка царя и раввинов. «Но ты же иудей?» — спросил старик Шемарья. «Нет, отец, — ответил ужасный сын, — я не иудей!»

Он покинул дом, пошел в солдаты и после первой революции написал письмо старику отцу. Сообщил, что домой никогда больше не вернется. Пусть считают его мертвым и погибшим.

Шемарья посчитал его мертвым и погибшим, скорбел о нем, как положено, семь дней и перестал быть отцом.

Был он хилый, тощий, но, несмотря на пожилой возраст, волосы и борода его оставались огненно-рыжими. Со своей короткой рыжей бородой веером, с несчетными веснушками на бледном костлявом лице, с тощими, по-обезьяньи длинными, поросшими рыжеватым волосом руками, с вялыми, худыми, длинными пальцами он походил на злого колдуна. Его и называли Шемарья, Рыжий. Иные еврейские женщины боялись его желтоватых глаз. На самом деле он был человек безобидный, преданный, смирный, невеликого ума, верующий, добродушный и полный служебного рвения. Питался луком, редькой да хлебом. Летом считал деликатесом и роскошью кукурузные початки. Жил на скудные копейки, какие платили ему верующие, да на подаяние, которое получал тут и там, обычно перед праздниками. В кончине сына он винил только себя. Его покарали за отцовскую гордыню. По законам религии, которая была для него единственной реальностью, сына он больше не имел. Но часто, во сне и наяву, вспоминал о своем ребенке. Может быть, он все же воротится из мертвых? Может быть, Бог вернет его? Чтобы такое случилось, нужна лишь богобоязненность, все бо́льшая богобоязненность. В богобоязненности и законопослушании он превосходил всех.

Вчера его тоже несколько раз швыряли в воздух. И кто-то хватил кулаком в подбородок. Сегодня челюсти так болели, что он едва мог членораздельно говорить. Но он не думал о боли. Его снедала другая забота. Маленькую короптинскую молельню подожгли. Вдруг свитки Торы сгорели? А если они целы-невредимы, должно своевременно их спасти, верно? Если же сгорели, должно, как велит Закон, похоронить их на кладбище, верно?

Весь день тревожные помыслы Шемарьи кружили вокруг свитков Торы. Однако он молчал, из ревности. Хранил тайну, опасаясь, что найдется другой охотник спасти святыни. Право на это великое деяние должно остаться за ним. В большой книге, которую на небесах ведут обо всех евреях, Вечный выставит ему роскошное «отлично», и, может статься, за это деяние судьба вернет ему сына. Вот почему Шемарья держит свои заботы при себе. Он пока не знает, как выбраться наружу, чтобы не заметили солдаты опасного Тарабаса или еще более опасные крестьяне. Мысль о том, что загубленная огнем Тора тщетно ожидает достойного погребения, причиняет Шемарье невыразимые муки. Если б он мог говорить! Излить то, что у него на сердце! Перспектива уникальной заслуги и благой награды запрещает ему говорить.

Вечером, в тот час, когда короптинские евреи привыкли праздновать окончание шабата и приветствовать начало будней, сквозь заколоченные ставни доносится шум. Подходили крестьяне! Ах, это не более-менее знакомые крестьяне из окрестностей Коропты, хотя именно они швыряли евреев в воздух и избивали! Ах! Это чужие крестьяне, которых здесь никогда не видали! От них можно ждать всего, возможного и невозможного, — издевательств, а то и убийств. Если вдуматься, вчерашние жестокости — всего-навсего шутки, поистине безобидные шутки! А вот то, что может произойти, наверняка смертельно серьезно. Крестьяне шли на Коропту. Приближались длиннущими процессиями, под набожные песнопения, с множеством ярких, расшитых золотом и серебром хоругвей, под водительством духовенства в белых одеждах, женщины, мужчины, девицы и дети. Есть и такие, кому недостаточно простого паломничества в Коропту. Они хотят еще усложнить себе священную миссию. И после каждого пятого, седьмого или десятого шага падают на колени и десять шагов ползут на карачках. Другие то и дело падают ниц, лежа читают «Отче наш», встают, ковыляют дальше и снова падают. Почти у всех в руках свечи. Начищенные до блеска шнурованные башмаки висят через плечо, чтоб не снашивать понапрасну подметки. Крестьянки надели свои самые нарядные пестрые платки; мужчины в воскресных жилетках, цветастых, похожих на весеннюю лужайку. Фальшивыми голосами, пронзительными, хриплыми, однако же пылкими, горячими, они воспевают чуду.

Весть о чуде во дворе Кристианполлера за один день разлетелась по окрестным деревням. Да, способ и быстрота, с какой разлетелась эта весть, сами по себе чудо. Среди крестьян, участвовавших в короптинской ярмарке, немало таких, что еще ночью отправились в отдаленные деревни, чтобы донести сказочную весть до родни, друзей и незнакомцев. Иные события необъяснимым образом отзываются эхом во всех углах и закоулках. Чтобы о них узнали все и вся, им не требуется современных средств транспорта и связи. Кого они касаются, до тех они долетают по воздуху. Так распространилась и весть о короптинском чуде.

Меж тем как крестьяне со всех сторон подтягивались к городку и подле постоялого двора Кристианполлера столкнулись не меньше шести процессий, меж тем как евреи в нескольких сумрачных домишках с тоскою дожидались спасительной ночи, Тарабас вместе с офицерами сидел в трактирном зале, где хозяина замещал работник Федя. Кристианполлер спрятался. Однако нынче набожные крестьяне уже не помышляли о мести и насилии. Вняли призывам духовенства. Их набожный пыл спокойно струился навстречу чуду, как укрощенная река. Отслужили мессы, несколько подряд, для каждой группы богомольцев. Установили импровизированный алтарь. Кладовка напоминала те грубые, на скорую руку сооруженные часовни, какие первые миссионеры поставили в этом краю без малого триста лет назад. Триста лет уже этот народ был христианским. И все же после веселого свиного рынка, после нескольких кружек пива и при виде увечного жида в каждом просыпался давний язычник.

Впрочем, сегодня не стали полагаться на одних только духовных лиц. Коропту патрулировали солдаты.

Среди офицеров в трактирном зале Кристианполлера царило большое волнение. Впервые с тех пор, как ими командовал Тарабас, они дерзнули высказать в его присутствии все, что думали. Хотя Тарабас мрачно, безмолвно и озлобленно пил свой обычный шнапс, остальные шумели, спорили между собой, кое-кто развивал различные теории о новом государстве, об армии, о революции, религии, крестьянах, суевериях и евреях. Внезапно они вроде как утратили почтение и страх. Казалось, чудо в кладовке Кристианполлера и пожар в Коропте лишили коменданта Тарабаса достоинства и силы. Полковые офицеры тоже прибыли сюда из разных частей давней армии и с фронта. Русские, финны, прибалты, украинцы, крымчане, кавказцы и прочие. Случай и беда занесли их сюда. Они были солдатами, поистине наемниками. Служили там, где могли. Хотели остаться солдатами. Не могли жить без мундира, без армии. Как и все наемники на свете, они нуждались в командире, который не имел слабостей и изъянов, заметных слабостей и заметных изъянов. Так вот, вчера между ними и Тарабасом вспыхнула ссора. Они видели его пьяным до бесчувствия и уже не сомневались, что через несколько дней его снимут. Кстати, каждый полагал, что сам он куда больше подходит для того, чтобы сформировать полк и командовать им.

Молчаливый Тарабас, пожалуй, догадывался, о чем думали офицеры. Ему вдруг показалось, что до сих пор ему просто везло, что о заслугах тут и речи нет. Он воспользовался случайным родством с военным министром, более того, злоупотребил им. На самом же деле никогда не был героем. Выказывал мужество, оттого что жизнь его ничего не стоит. На войне был хорошим солдатом, оттого что, собственно, жаждал смерти, а на войне смерть ближе всего. Уже много лет ты, Тарабас, ведешь порочную жизнь! Началась она в третьем семестре твоей учебы. Ты никогда не знал, что тебе подобает. Дом, Катерина, Нью-Йорк, отец и мать, Мария, армия, война — все потеряно! Ты даже умереть не смог, Тарабас. Многих послал на смерть, многих убил. С помпой и в маскараде насилия ходишь ты по свету! Все тебя раскусили: сперва генерал Лакубайт, потом еврей Кристианполлер, теперь вот офицеры. Концев мертв, единственный, кто тебе верил.