Тарабас. Гость на этой земле — страница 21 из 29

— У тебя есть сын, рыжий, как и ты, верно?

— Да, да, — пролепетал Шемарья.

— Он окаянный революционер!

— Да, да, — повторил Шемарья, мотаясь взад-вперед, взад-вперед и ощущая каждый волосок бороды как огромную открытую рану. Он хотел отречься от сына, хотел рассказать, что сын его сам отрекся от отца. Но как расскажешь? Если б грозный полковник даже не тряс его так ужасно и болезненно, Шемарья все равно не сумел бы объяснить все в точности на языке христиан, который и понимал-то едва-едва. Сердце его трепетало, он чувствовал его в груди как бесконечно тяжелый, но безумно дергающийся комок, дыхание перехватило, он открыл рот, высунул язык, стараясь поймать воздух, и, когда втягивал его и тотчас же выдыхал, из горла вырывались короткие, пронзительные и хриплые вздохи. Лицо болело так, словно в него втыкали тысячи раскаленных иголок. Убей меня! — хотел он сказать, но не мог. Перед помутневшими глазами лицо мучителя казалось то огромным, как гигантский круг, то крошечным, как лесной орех, и все это в течение одной-единственной секунды. В конце концов он исторг душераздирающий, резкий вопль, шедший из самой глубины его существа. Подбежали несколько солдат. Увидели, как Шемарья без памяти грохнулся на землю, а полковник Тарабас в растерянности немного постоял над ним. В кулаках он сжимал два клока рыжих волос из бороды, по-прежнему усмехался, смотрел куда-то вдаль, потом сунул руки в карманы, повернулся и зашагал прочь.

XX

Около шести часов вечера полковник Тарабас проснулся. Ставни были открыты, и в окно он увидел на небе звезды. Подумал, что, наверно, уже поздняя ночь. Заметил, что лежит не в своей комнате, и вспомнил, что после полудня пришел на постоялый двор и работник Федя отвел его в новую комнату, потому что в прежней лежал покойный фельдфебель Концев. Потом Тарабас сообразил, что в полдень Концева и остальных похоронили. Тарабасу посулили комнату покойного деда, а значит, вот это и есть комната, где жил и, вероятно, умер дед еврея Кристианполлера.

В комнате было светло. Синее сияние вечера позволяло различить все предметы. Тарабас сел. Обнаружил, что лежал на кровати в шинели, в портупее и в сапогах. Огляделся. Увидел печь, комод, зеркало, шкаф, голые беленые стены. Лишь слева от кровати висела картина. Тарабас поднялся, чтобы рассмотреть ее. Она изображала широкое лицо с бородой веером. Полковник отступил на шаг. Сунул руки в карманы, хотел достать спички. Пальцы нащупали что-то волосатое и липкое. Он поспешно их вытащил. Свеча и спички лежали на ночном столике. Тарабас зажег свечу. Поднял ее повыше и прочитал подпись. Она гласила: «Мозес Монтефиоре»[1].

Дешевая гравюра, какие сотнями висят во многих еврейских домах на Востоке. Имя не говорило Тарабасу ничего. Но борода не на шутку напугала его.

Он снова сунул руки в карманы и вытащил два липких спутанных комка рыжих человеческих волос. С отвращением швырнул их на пол, но сразу же нагнулся и поднял. Некоторое время разглядывал, держа их на ладони, потом сунул в карманы. После чего поднял свечу и еще раз внимательно, черта за чертой, оглядел лицо Монтефиоре. Портрет был под стеклом, в тонкой черной деревянной рамке. На голове у Монтефиоре виднелась круглая шапочка, точь-в-точь как у трактирщика Кристианполлера. Широкое белое лицо, окаймленное густым веером седой бороды, напоминало благодушную, затуманенную луну теплых летних ночей. Слегка замутненный темный взгляд смотрел в непостижимую даль.

Тарабас поставил свечу на ночной столик и принялся расхаживать по комнате. На гравюру он старался не смотреть. Но вскоре его охватило отчетливое ощущение, что неведомый Монтефиоре со стены пристально наблюдает за ним. Он снял портрет с гвоздя, перевернул и поставил на комод, изнанкой к комнате. Оборотная сторона рамки представляла собой голую тонкую фанерку со шляпками гвоздиков по краям.

Теперь Тарабас решил, что может спокойно ходить по комнате. Но он ошибался. Конечно, он отвел от себя взгляд Монтефиоре, зато перед глазами, как наяву, возник тот рыжий, чью бороду он еще носил в кармане. Он вновь слышал короткие, пискливые, испуганные крики еврея, которого тряс, а затем последний пронзительный его вопль.

И опять Тарабас достал из кармана спутанные комки. Довольно долго смотрел на них, тупым взглядом.

И вдруг сказал:

— Она была права! — Повторил: — Она была права. — Прошелся взад-вперед. — Она была права: я убийца.

В этот миг ему казалось, будто он взвалил себе на плечи бесконечно тяжелое бремя, но вместе с тем будто избавился от другого, еще более гнетущего. Он чувствовал себя как человек, которого в незапамятные времена приговорили поднять груз, лежащий у его ног, и который наконец-то ощущает тяжесть этого груза, хотя сам его на себя не взваливал, груз как бы ожил и улегся ему на плечи. Тарабас взял в руки свечу. И будто дверь комнаты была недостаточно высока, чтобы пропустить его, он, переступая порог, наклонил голову. Спустился по узкой скрипучей лестнице, осторожно освещая ступеньку за ступенькой. Из трактирного зала доносились голоса сотоварищей. Он вошел, с горящей свечой в руке. Поставил ее на стойку. На часах было семь. И он сообразил, что сейчас всего-навсего семь часов вечера. Коротко поздоровался. Офицеры ждали ужина. Феде он тихо сказал:

— Мне нужно в погреб, к Кристианполлеру.

Они спустились в погреб. На последней площадке Тарабас крикнул:

— Это я, Тарабас!

Кристианполлер отжал плиту железным стержнем. Федя поднял ее.

— Ваше высокоблагородие! — сказал Кристианполлер.

— Мне надо с тобой поговорить! — сказал Тарабас. — Останемся здесь. А Федя пускай уходит.

Когда они остались вдвоем, Тарабас начал:

— Кто такой этот твой Мозес Монтефиоре?

— Английский еврей, — ответил Кристианполлер. — Первый еврей — мэр Лондона. Когда его приглашали к королеве, ему отдельно готовили еду, какую предписывает иудейская религия. Он был большой ученый и богобоязненный еврей.

— Смотри сюда! — Тарабас вытащил из кармана рыжие клочья. — Смотри сюда, Кристианполлер, и пойми меня правильно! Сегодня я сделал очень больно одному еврею.

— Да, я знаю, ваше высокоблагородие, — ответил Кристианполлер. — Ведь кой-кому известно о моем тайнике. И евреи все-таки выбираются на улицу. Приходил ко мне один. Рассказал. Вы выдрали клочья из бороды Шемарьи.

— Я дам тебе солдата! — сказал Тарабас. — Ступай и приведи ко мне этого Шемарью! Я подожду здесь.

Он поднялись наверх.

— Часовой! — крикнул Тарабас.

Вместе с Кристианполлером солдат вышел на улицу.

Но уже через несколько минут трактирщик вернулся.

— Не найти его, — сказал он. — Надо вам знать, ваше высокоблагородие, он чудак. Слаб рассудком. Из-за сына у него в голове все перемешалось.

— Я знаю его сына, — сказал Тарабас.

— Евреи говорят, Шемарья сбежал в леса.

— Я его найду, — сказал Тарабас.

Оба долго молчали. Сидели они на первом этаже подвала, каждый на маленьком бочонке с водкой. На третьем горела свеча. Огонек трепетал. По сырым потрескавшимся стенам вниз-вверх метались тени обоих мужчин. Полковник Тарабас словно бы задумался. Кристианполлер ждал.

Наконец Тарабас произнес:

— Послушай, любезный! Ступай наверх. Принеси мне один из своих костюмов. Одолжи!

— Сию минуту! — сказал еврей.

— Сверни его в узел! — крикнул Тарабас ему вдогонку.

Когда Кристианполлер с узлом вернулся в погреб, Тарабас сказал:

— Спасибо тебе! Я исчезну на несколько дней, но ты никому ни слова не говори!

И он покинул погреб.

XXI

Священник поднялся. По его представлениям, был уже поздний вечер, и он собирался лечь спать.

— Я по личному делу, — с порога сказал Тарабас.

Широкий абажур висящей низко над столом керосиновой лампы оставлял верхнюю половину голых стен в густой тени. Подслеповатый старик не сразу узнал Тарабаса. Стоял в растерянности. Старая костлявая головенка находилась в тени, и тем ярче лампа освещала его старую лоснящуюся сутану с несчетными, обтянутыми тканью и тоже лоснящимися пуговичками. Узнав Тарабаса, старик сделал несколько семенящих шажков к двери:

— Проходите и садитесь!

Тарабас подошел к столу, но садиться не стал. Ему было как раз удобнее оставаться в густой тени абажура. Заговорил он как бы сам с собой, а не со священником. Вытащил из кармана клок бороды и, держа его в кулаке, сказал:

— Сегодня я выдрал этот клок из бороды одного бедного еврея. — И словно необходимо было уточнить, как на официальном допросе, добавил: — Его зовут Шемарья, он рыжий. Я послал искать его, но он исчез. Говорят, повредился рассудком и сбежал в окрестные леса. Хочу поискать его сам. Что мне делать? Он из-за меня свихнулся? Лучше бы я его убил. Да, — продолжал Тарабас спокойным голосом, — лучше бы убил. Я многих убил. И они меня не слишком тревожили. Я был солдатом.

Никогда еще за всю свою долгую жизнь короптинский священник не слыхал подобных речей. Он знавал многих людей, этот старик, — крестьян, работников и служанок. Семьдесят шесть лет сравнялось ему. И уже тридцать лет он жил в Коропте. А до того служил в других городишках. Много исповедей выслушал, и почти всегда речь шла об одних и тех же грехах. Один избил отца (бессильного старика) в надежде, что от побоев отец умрет. Женщины обманывали мужей. Тринадцатилетний юнец переспал с шестнадцатилетней девчонкой, и она родила мальчика. Мать задушила новорожденного. Вот и все чрезвычайные события. Если старик вообще задумывался о том, насколько хорошо знает мир и людей, то вышеназванные происшествия наверняка представлялись ему самыми чудовищными образцами неизмеримого дьявольского искушения, какому только могут подвергнуться люди. И, слушая сейчас речь Тарабаса, он скорее удивлялся, нежели ужасался.

— Садитесь же наконец, — сказал священник, потому что стояние утомило его не меньше этой странной истории.

Тарабас сел.