— Итак, — начал священник, подытоживая для себя услышанное, — попробуем повторить: вы, господин полковник, выдрали бороду незнакомому вам еврею по имени Шемарья. И что же вы намерены делать? Я знаю этого Шемарью. Вот уж три десятка лет знаю. Он отрекся от сына, который был революционером. Он только с виду опасный, на самом же деле безобидный чудак. Ну-с, господин полковник, чего вы хотите от меня?
— Я пришел к вам не за практическим советом! — сказал Тарабас, опустив взгляд на желтоватый, потрескавшийся линолеум на столе священника. — Я хочу покаяться, искупить вину!
Оба долго молчали.
— Я, — сказал священник, — предпочту сделать вид, будто ничего не слышал, господин полковник. Вы можете уйти, господин полковник, если угодно. У меня нет для вас совета, господин полковник. Желаете духовного утешения? Пусть Господь простит вас! Я буду за вас молиться. Вы причинили боль бедному недоумку-еврею! Многие до вас делали то же самое, господин полковник. И многие еще будут делать…
— Я хуже убийцы, — сказал Тарабас. — И был таким долгие годы, но окончательно понял это только сейчас. Я искуплю вину. Понимаете, я избавлюсь от своего убийственного блеска и попытаюсь искупить. Вот что я хотел вам сказать. Когда я вошел, у меня еще была последняя глупая надежда, греховная надежда, что вы простите меня. Ах, как я только мог так думать!
— Идите, идите, господин полковник! — сказал священник. — Мне кажется, вы найдете свой путь. Идите, сын мой!
Тою же ночью Тарабас верхом выехал в столицу. Добрался до места рано утром. Узнал, где живет генерал Лакубайт, и поскакал к его дому. Привязал коня, сел на крыльцо и стал ждать, когда Лакубайт встанет.
Адъютант генерала, элегантный лейтенант, видел, как полковник Тарабас вошел в кабинет генерала, а через четверть часа вышел. Странным образом полковник нес в руках большой сверток, который не пожелал отдать. Любопытным офицерам, ожидавшим генерала в приемной, адъютант, увы, не мог ничего сообщить о разговоре полковника с Лакубайтом.
Офицеры козырнули, когда Тарабас уходил.
Он подозвал адъютанта и сказал:
— Мой конь стоит внизу. Через несколько дней я его заберу. Прикажите позаботиться о нем до тех пор.
Тарабас покинул дом, немного постоял у ворот, решил пойти налево и зашагал по широкой улице, прямиком на запад, пока не вышел в поля. Сел на обочину, развернул сверток, снял мундир, надел цивильное платье Кристианполлера, обшарил карманы своего мундира, забрал оттуда только нож да бороду Шемарьи, сунул то и другое в карман пиджака, аккуратно сложил мундир, бросил на него Последний взгляд, а затем зашагал по прямой дороге, которая в дальней дали словно вливалась в блеклый, далекий горизонт.
XXII
Много бродяг скитается по дорогам восточных стран. Живут они людской милостью и состраданием. Дороги там скверные, и ноги быстро устают, халупы нищие, места в них мало, но сердца людей добры, хлеб черен и ядрен, а двери отворяются быстрее. Даже теперь, после великой войны и великой революции, хотя машины начали свой зловещий, стальной, неуклонный поход на восток Европы, люди по-прежнему сочувствуют чужой беде. Глупцы да простофили опять же понимают беду ближнего быстрее и лучше, чем в иных местах мудрецы да умники. Пока что не все дороги вымощены асфальтом. Законы и причуды погоды, времен года и почв определяют и меняют вид и состояние дорог. В маленьких хибарках, тулящихся к лону земли, люди так же близки к ней, как и к небу. Да, само небо нисходит там к земле и к людям, тогда как в других местах, где дома устремлены к нему, оно словно бы становится все выше и все дальше. Далеко друг от друга, разбросанные по стране, лежат деревни. Городишки и города редки, зато тракты и проселки оживленнее. Множество людей постоянно в пути. Их беда и их свобода — родные сестры. Один бродяжит, потому что нет у него дома; другой — потому что не находит покоя; третий — потому что не желает его или дал обет бежать покоя; четвертый — потому что любит дороги и чужие, незнакомые дома. Правда, и в восточных краях уже начали бороться с попрошайками и бродягами. Кажется, будто для неугомонности машин и фабрик, для ненадежности людей с седьмого этажа, для непостоянства якобы постоянного уже невыносимо равномерное, честное и спокойное движение добрых, бесцельных странников. Куда идешь, чего тебе там надо? Почему ты пустился в дорогу? Как получается, что ты ведешь единоличную жизнь, тогда как мы, остальные, терпим коллективную? Ты что же, лучше нас?! Ты другой?!
Иные из тех, что встречались бывшему полковнику Тарабасу, задавали и такие вопросы. Он не отвечал. Одежда Кристианполлера давным-давно стала рваниной. Порвались и сапоги. Шинель пока что служила. Погоны он отпорол и сунул в карман. Иной раз ощупывал их, доставал и рассматривал. Серебро пожелтело, обветшавшие игрушки. Он снова прятал их в карман. Кокарду со своей фуражки он срезал. Фуражка сидела на густой гриве волос словно маленькое колесико. Красивый серый цвет она давно потеряла. Местами побелела, позеленела, пожелтела. На груди, под рубахой, бывший полковник нес два одинаковых мешочка. В одном лежали монеты и банкноты. В другом он хранил предмет, с которым не расстался бы даже ценою жизни и вечного блаженства.
Когда на пути встречался крест или изображение святого, он опускался на колени и долго молился. Молился горячо, хотя думал, что вымаливать ему больше нечего. Был доволен, даже весел.
Он старался найти мучения, страдания и невзгоды. Люди были слишком добры к нему. Редко отказывали в супе, ломте хлеба, крове. Но если так случалось, он отвечал благословением. Кротко разговаривал даже с собаками, которые норовили куснуть его за ноги. И если кто говорил ему: «Уходи, у нас у самих ничего нет!», Тарабас отвечал: «Бог с тобою! Пусть Он даст тебе все, в чем ты нуждаешься».
Тяжкой была только первая неделя.
Погожая осень резко обернулась суровой зимой. Сперва хлынул дождь, капли которого на лету замерзали и били по лицу и телу как железные дробинки. Потом они стали настоящими крупными градинами, которые наискось с силой летели в лицо. Тарабас приветствовал первый снег, доброго, мягкого сына зимы. Дороги размокли, раскисли. Снег растаял. Очень хотелось доброго крепкого мороза. И однажды он грянул, в сопровождении брата, ровного, постоянного северного ветра, что налетает как меч, плоский, широкий и невероятно острый. Он прорезает любой панцирь. Никакая одежда не выдерживает. Суешь руки в карманы. Но северный ветер продувает ткань насквозь, как папиросную бумагу. Под его дыханием земля вмиг замерзает и в свою очередь дышит ледяным холодом. Путник становится легким, словно перышко, да что там, легче пушинки, ветер может умчать его прочь, как скорлупку тыквенного семечка. Следующая деревня далеко, дальше обычного. Все живое скрылось, попряталось. Во́роны и воро́ны, птицы мороза, воспеватели смерти, и те молчат. А по сторонам замерзшей дороги, справа и слева от путника, простирается равнина, лежат поля и луга под тонкой, прозрачной, зернистой корочкой беловатого льда.
В стране, где разыгрывается история нашего Николая Тарабаса, существует гильдия попрошаек и бродяг. Надежное доброе сообщество бесприютных, с собственными обычаями, собственными законами, порой с собственным правосудием, собственными знаками, собственным языком. У этих попрошаек есть и жилье — бараки, заброшенные овчарни, полусгоревшие хижины, забытые железнодорожные вагоны, случайные логовища. Кому довелось хоть месяц побродяжить, тот усваивает от двух величайших учителей человечества — нужды и одиночества — умение читать тайные знаки, предвещающие приют. Тут валяется нитка, там — обрывок носового платка, а вон там — обугленная ветка. Вот в низинке у дороги заметны остатки кострища. А здесь под глазурью мороза еще видны человеческие следы, указывающие путь и направление. Мороз вгрызается в плоть, но и обостряет чувства.
Тарабас научился понимать знаки, сулящие тепло и безопасность. Война оставила в стране много полезного — железо и гофрированную жесть, древесину и разбитые автомобили, одинокие вагоны на узкоколейных, временных рельсах, плохонькие бараки, полусгоревшие домишки, заброшенные, хорошо забетонированные окопы. В стране, где война разрушила достояние постоянного, оседлого населения, бродягам живется неплохо.
Заходя в такое убежище, бывший полковник Тарабас чувствовал себя награжденным не по заслугам. И почти жалел, что зашел. Да, иной раз, едва войдя в тепло, он уже через минуту-другую уходил Не пристало ему пользоваться большим теплом и защитой, чем необходимо, чтобы остаться в живых. Ведь он наслаждался своими муками и хотел их продлить. Вот и уходил опять в снег, лед и ночь. А если ему встречался бродяга, шедший к приюту, и спрашивал, куда и зачем он уходит, Тарабас отвечал, что ему сегодня же надо добраться до цели, сегодня же ночью.
Однажды вечером он попал в пристанище, где уже устроился другой человек. Поломанный вагон второго класса стоял на заброшенных путях старой узкоколейки. Окна купе были разбиты и заколочены досками и картоном. Двери из купе в коридорчик не закрывались. Кожаную обивку сидений давным-давно срезали. Из сидений торчали жесткие серые пучки конского волоса, а во все щели и дыры задувал беспощадный ветер. Тарабас вошел в первое купе. Купе второго класса, в каких ездил когда-то! Он очень устал и мгновенно уснул. Во сне ожили воспоминания о том, как он, «царский курьер» по «особым государственным делам» ехал домой. «Кондуктор, — кричал он, — принеси мне чаю!» Или: «Кондуктор! Винограду мне!» Народ в коридоре поспешно освобождал место царскому спецкурьеру. Ах, каков некогда был Николай Тарабас! Что теперь делали без Тарабаса его соратники? Смотри-ка, думал Тарабас, вот жил себе не тужил человек, могущественный Тарабас, и думал, что без него облик мира изменится! И что же? Я ушел от мира, а облик его ни чуточки не изменился. Для мира человек ничего не значит, даже могущественный, каким был я!
Спустя два часа Тарабас проснулся. Открыл глаза и увидел в сумраке человека, дряхлого бродягу. Седые волосы укрывали воротник темного пальто, а борода достигала почти до пояса.