Тарабас. Гость на этой земле — страница 27 из 29

— Господь с тобою! — тихонько сказал он. Потом громко захлопнул тяжелую калитку. Петли лязгнули, щелкнул тяжелый замок. Калитка чуть задрожала.

Тарабас зашагал по тропке под ивами, по узкой тропке между болотами.

XXVI

Настало прекрасное, сухое лето. Но сердце Тарабаса оно не согрело. Рваные сапоги он бросил в болото за отчим домом. Они быстро утонули. Сперва немножко побулькало, потом зеленая поверхность болота вновь разгладилась. Прямо на узкой тропинке, под ивами, Тарабас надел новые башмаки — славные башмаки, они дожидались его всю войну, стояли возле кровати. Он носил их еще в Америке. В этих башмаках (теперь они немного жали) он ходил по каменным улицам Нью-Йорка, каждый вечер встречал Катерину. Кстати, где-то здесь находится то место, где много лет назад он встретил Марию. Ему вспомнилась похотливая злость, с какой он тогда смотрел на ее шнурованные ботинки, когда они шли друг за другом по этой узкой тропинке, опасаясь оступиться в трясину, со смятением в чувствах, которым не терпелось очутиться в лесу. То были события давно минувшей жизни. Воспоминания лежали в Тарабасе, мертвые и холодные, трупы воспоминаний. Сердце хранило их точно каменный саркофаг. И родное небо, и родные луга, знакомая песня лягушек, милый, приятный шум дождя, запах расцветающих лип, знакомый однообразный перестук дятла — все это тоже умерло, хотя и окружало Тарабаса, зримо, слышимо и ощутимо. Казалось, в ту минуту, когда поцеловал руку спящего отца, он распрощался не только с отчим домом, наследством и родиной, но и со всяким чувством к ним и к прошлому, в котором они сохранялись. Покуда он робел войти в отчий дом, отец, мать, сестра и земля были еще живы, живые предметы опасной ностальгии, которая, пожалуй, могла бы увести Тарабаса с его бесцельных дорог. Безрассудный страх! Чужой, усатый, параличный мужчина был его отцом; боязливая, седая чудачка — его матерью. Если некогда в них еще жила любовь, то теперь они были пусты и холодны, как и сам Николай Тарабас. Если б он даже сказал: «Я ваш сын», — они бы уже не сумели принять его в свои окаменелые сердца. Если б они умерли и он пришел на их могилы, он мог бы оживить их своим греющим воспоминанием, их и дом. Но они были живы, ходили, стояли, спали, кормили кур, прогоняли попрошаек — подвижные мумии, внутри которых они были погребены; каждый из них — свой собственный ходячий саркофаг. Выйдя из леса, соединяющегося с березовой аллеей, Тарабас еще раз оглянулся назад. Увидел белый поблескивающий фасад дома в конце аллеи, а перед ним темное серебро берез. Дождь создавал плотную серую текучую завесу меж домом и Тарабасом.

Все давным-давно кончилось! — сказал себе Тарабас.

В жаркие полуденные часы летних дней его теперь все чаще знобило. Большое, все еще сильное тело поневоле уступало лихорадке, сопровождавшей его сквозь чудесные летние дни как совершенно особенная, персональная зима. Нежданно, всякий раз по своему неисповедимому капризу, она наскакивала на Тарабаса. Он уже не противился, как не противятся тени, сопровождающей каждого человека. Иногда он, вконец измученный, оставался лежать возле дороги, чувствовал доброе солнце и сияющее небо словно сквозь толстую, холодную стеклянную стену, мерз и дрожал. Лежал и дожидался болей в спине и в груди и скверного кашля. Все это приходило с некой регулярностью и ожидалось как надежные, верные враги. Порой изо рта Тарабаса текла кровь. Пятнала красным сочную зелень склона или светлую земляную серость дороги. Очень много крови пролилось на глазах у Тарабаса, очень много пролилось по его приказу. Он выплевывал ее, красную, текучую жизнь. Она изливалась из него. Порой, когда чувствовал, что совсем слабеет, он заходил в кабак, доставал из мешочка деньги и выпивал стопку водки. А после чувствовал голод, как в давние времена. Казалось, его тело еще помнило давнего Тарабаса, которого некогда вмещало. Желудок еще чувствовал голод, горло — жажду. Ноги еще хотели идти и отдыхать. Руки еще хотели трогать и хватать. Когда же наставала ночь, глаза закрывались, и на Тарабаса нисходил сон. А с наступлением утра ему приходилось вроде как будить самого себя, ругать собственные члены, потому что они были слишком ленивы и усталы, он приказывал ногам шагать, командовал ими, как некогда командовал полком.

Каждое пятнадцатое число он приходил в большой зал столичного почтамта. И его регулярно поджидал молодой человек, вручавший ему пенсион. Эти встречи происходили не без некого немногословного церемониала. Тарабас прикладывал два пальца к фуражке, а молодой человек почтительно снимал шляпу. Говорил «большое спасибо!», когда Тарабас подписывал квитанцию. И опять снимал шляпу.

Но однажды он задержался чуть дольше обычного, посмотрел на Тарабаса и сказал:

— Если позволите, дам вам совет, господин полковник: вам нужно пойти к врачу. Может быть, что-нибудь сообщить его превосходительству?

— Нет, не говорите ему ничего! — ответил Тарабас.

Он поглядел на свое лицо в маленьком зеркальце медицинских весов, с недавних пор установленных в зале почтамта, дабы придать ему последнюю современную законченность. И увидел, что глаза глубоко запали, а на висках проступила густая сеть голубых жилок. Стал на весы, бросил монетку в автомат. Весил он, в одежде, сорок девять килограммов.

С улыбкой он вышел наружу, как человек, который теперь точно знает, что делать. Город он покинул той дорогой, по какой несколько месяцев назад его вез крестьянин-молочник. Милей дальше дорога разветвлялась. И в этом месте стояли две старые, посеревшие от непогоды таблички со стрелками. На той, что слева, читалось полустертое слово: «Корила». На другой стрелка указывала вправо, на Коропту. Тарабас зашагал по дороге в Коропту.

Шел он медленно, почти опасливо. Не хотел добраться в городок до вечера. Словно растягивал предвкушение неминуемого счастья, которое ожидает его в Коропте. Завидев первые дома городишка, уже под вечер, он почувствовал, как сердце забилось быстро и радостно. Еще один поворот — и впереди завиднелась стена постоялого двора «Белый орел». Тарабас позволил себе сделать привал. Впервые за долгое время он ощутил летнюю умиротворенность окружающего мира. И лихорадка его не трясла. В вечернем сиянии перед глазами у него плясала веселая туча позлащенной солнцем мошкары. Он следил за этим спектаклем. Воспринимал его как своего рода почетную встречу. Солнце опускалось, мошкара улетела, Тарабас встал. Когда он подошел к постоялому двору Кристианполлера, уже свечерело. Федя стоял возле большой коричневой двери на приставной лестнице, наливал керосин в красный фонарь, висевший на железном пруте, торчащем из стены.

— Хвала Иисусу Христу! — крикнул Тарабас Феде.

— Во веки веков. Аминь. Сейчас спущусь! — деловито отозвался Федя. Слез вниз, с бидоном в руках, сказал: — Заходи!

Тарабас сел на бочонок во дворе. Перед собою он видел кладовку. Стены свежепобеленные, двери новые, выкрашенные черной краской. Федя принес мясо с картошкой и пиво, и Тарабас, указывая на кладовку, спросил:

— Что это там?

— Теперь часовня! — ответил Федя. — Долгое время про это никто не знал. Но в один прекрасный день здесь чудесным образом явился образ Богоматери. Представляешь: сам собой! Она вдруг сошла со стены, раскинула руки и благословила солдат, которые раньше тут ночевали. Потом народ принялся бить жидов, но пришли священники, стали проповедовать, что евреи, мол, тут ни при чем, невиновны они. Мой собственный хозяин, трактирщик здешний, тоже еврей. И вправду невинный, как первый снег. Даже сделал из кладовки часовню. По воскресеньям тут служат святую мессу. Да и для дела неплохо. Крестьяне-то ждут не дождутся конца службы, чтобы поскорей в кабак двинуть. Работы у нас полно. По воскресеньям выручка больше, чем в дни свиной ярмарки!

Тарабас меж тем очистил свою тарелку, неторопливо, основательно и весело. Стемнело, Кристианполлер уже засветил в трактирном зале большую керосиновую лампу.

— Ну, мне пора! — сказал Федя, забирая у Тарабаса пустую тарелку. Он хотел сказать: тебе тоже пора идти! Но пока что выжидал. — Далеко идешь?

— Нет, — сказал Тарабас, — я почти что дома! — Он встал, поблагодарил Федю и зашагал по главной короптинской улице. По обе ее стороны уже начали отстраивать сожженные и разрушенные домишки. Перед недостроенными жилищами снова сидели болтливые женщины. Девчонки в развевающихся юбках, размахивая руками, гнали на ночной покой новое поколение кур, уток, гусей. Пищали младенцы. Плакали детишки. Евреи в черном торопливо шли, закончив дела. Пестрые лавчонки закрывались одна за другой. Громыхали железные засовы. На небе поблескивали первые звезды.

Тарабас шел куда глаза глядят. В конце главной улицы тропинка ответвлялась вбок, на луг. Она вела на еврейское кладбище. Невысокая стена серела в синеве летней ночи. Ворота были на замке. В домишке привратника и могильщика еще горел свет. Тарабас бесшумно перелез через стену. Некоторое время топтался меж рядов сотен одинаковых надгробий, зажег спичку, осветил угловатые письмена, которых не умел прочитать, оглядел диковинные изображения: две благословляющие ладони с растопыренными пальцами и большими пальцами, которые касались один другого, льва с орлиными крыльями на спине, шестилучевую звезду, две раскрытые книжные страницы, полные непонятных букв. У последнего ряда могил — узкое пространство ожидало следующих усопших евреев — Тарабас руками разрыл землю, выкопал ямку, снял один из двух мешочков, которые носил на груди, положил в ямку, снова засыпал землей, разровнял ее руками. Закричал сычик, взлетела летучая мышь, ночное небо изливало глубокую сияющую синь и блеск звезд. Это была рыжая борода, думал Тарабас. Она меня пугала. Я ее похоронил… Он опять перелез через стену и пошел обратно. В городке Коропте царила полная тишина. Только собаки, слыша шаги Тарабаса, принимались тявкать.

На ночь он устроился в одном из домишек, который только-только начали восстанавливать. Там пахло влажным раствором и свежей побелкой. Тарабас спал в углу, проснулся с восходом солнца и вышел наружу. Ему встретились первые набожные евреи, спешившие в молельню, он остановил их и спросил, где живет Шемарья. Они удивились е