го вопросу и долго молча смотрели на него.
— Не бойтесь! — сказал Тарабас, и ему почудился чей-то смех, когда он произнес эти слова. Разве кто-то еще боялся его? Впервые в жизни он произнес эти слова. Смог бы он произнести их, когда еще был могущественным Тарабасом? — Мы давние знакомцы, Шемарья и я, — добавил он.
Евреи переглянулись, потом один сказал:
— Спросите про Шемарью у мелочного торговца Ниссена. Вон в той синей лавочке, третий дом от рыночной площади!
Мелочной торговец Ниссен сидел перед самоваром, в котором варились кукурузные початки, среди своих пестрых товаров, высматривал покупателей. Это был неторопливый пожилой мужчина с седой бородой и солидным брюшком, весьма уважаемый гражданин Коропты и страстный благотворитель, твердо веривший, что за свою сердобольность попадет на еврейские небеса.
— Да, — сказал он, — Шемарья живет у меня на чердаке. Бедный дурачок! Вы знали его раньше? И историю его знаете? Тут был тогда новый полковник, по имени Тарабас, да забудется его имя, но говорят, его уже хватил удар, очень легкая смерть для такого злодея! Этот полковник выдрал бедному Шемарье бороду! Аккурат когда он собирался похоронить Тору. С тех пор он вовсе повредился умом. И не может работать. Вот я и сказал себе: прими его, Ниссен! Что делать? Он живет у меня, как брат. Поднимитесь наверх!
Шемарья обитал в крохотной каморке с круглым люком вместо окна. На деревянной лавке лежала постель в красную клетку. На этой лавке он спал. Когда Тарабас вошел, он сидел у голого стола, читал большую книгу и тихонько напевал себе под нос. Должно быть, решил, что к нему зашел кто-то из знакомых, потому что поднял голову далеко не сразу. И тотчас его лицо исказил испуг. Ужас холодным пожаром стоял в его широко распахнутых глазах. Напев оборвался, Шемарья оцепенело смотрел на Тарабаса. Губы шевелились, но не слышалось ни звука.
— Я попрошайка! — сказал Тарабас. — Не бойся! — И добавил: — Мне бы кусок хлебца!
Лишь через некоторое время еврей Шемарья понял. Язык он понимал плохо и, должно быть, просьбу Тарабаса уразумел лишь по худому платью, осанке, жесту. Пронзительно хихикнул, поднялся, боязливо прижался к стене и так, вполоборота к пришельцу, все еще хихикая, шмыгнул к постели. Достал из-под подушки кусок черствого хлеба, положил на стол и показал пальцем. Тарабас приблизился к столу, Шемарья притиснулся к лавке. Тарабас увидел вокруг худого веснушчатого лица еврея короткую, жидкую седую бороду веером, с несколькими голыми шрамами, будто мыши ее выгрызли. Жалкий венчик из плохонького серебра, уже немного отросший.
Тарабас опустил взгляд, взял хлеб и поблагодарил:
— Спасибо тебе!
Затем он вышел. Уже на узкой чердачной лестнице начал есть. Хлеб отдавал потом и постелью Шемарьи.
— Не узнаёт он меня! — сказал он внизу торговцу Ниссену. — Господь с тобой!
— Кукуруза как раз сварилась, — сказал Ниссен. — Возьми на дорожку!
Надо делать добро каждому бедолаге, думал Ниссен. Но бедолага может оказаться и вором, надолго его в лавке оставлять нельзя.
Все в порядке! — сказал себе Тарабас, продолжая путь. Теперь все в порядке!
XXVII
Спустя несколько недель — лето уже близилось к концу, созрели каштаны, а короптинские евреи готовились праздновать свои главные праздники — в мелочную лавку торговца Ниссена зашел кроткий брат Евстахий из ближнего монастыря Лобра. Добрые монастырские братья из Добры ухаживали за больными, иные из них были умелыми врачевателями, и даже кое-кто из короптинских евреев, когда заболевали, шли не к доктору и не к фельдшеру, а к монахам. Порой, в определенные сезоны года, двое монахов приходили в городишко Коропту, чтобы собрать денег для больных бедняков. Тогда евреев охватывало странное чувство, смесь знакомости, чуждости, одобрения, почтения и страха. Хотя круглые шапочки, какие монахи носили на выбритых головах, были им знакомы, но их неизменно очень пугал большой металлический крест, точно оружие висевший на бедре у братьев, крест, воздвижение которого для ужасной цели вменяли в вину их пращурам, который всем народам на свете обетовал благостыню, а им принес лишь проклятие и горе. Не раз уже монах рвал тому или иному еврею гнилой зуб, ставил пиявок, вскрывал нарыв. Только испытывая боль, они, пожалуй, и были близки своим помощникам; страх перед болью хвори на несколько часов вытеснял другой страх, куда больший, а именно страх крови. Во дни здоровья благодарность набожным братьям вплотную соседствовала у них с недоверием к ним же. Поскольку братья, не в пример фельдшеру или врачу, денег не брали, к ним обращались охотно, но после излечения задавались и вопросом, по какой такой причине эти непостижимые люди лечили евреев безвозмездно. Вероятно, набожные братья знали или догадывались об этих соображениях и разумно соединяли с заповедью пробуждать человеколюбие ближнего благочестивыми просьбами о милостыне еще и задачу слегка утаивать от умных евреев свою загадочную самоотверженность. В еврейских домах милостыню подавали быстро, чуть ли не поспешно. Выносили монахам деньги, одежду и съестное прямо на порог, лишь бы они этот порог не переступали. Их просторные, грубые коричневые рясы, округлая полнота сытых тел, румяные сияющие лица, неизменная кротость, полнейшее безразличие к морозу и жаре, к дождю, снегу и солнцу — зловещим казалось все это евреям, которые были склонны к постоянной озабоченности, прямо-таки наслаждались неизбывными заботами, каждое утро страшились нового дня, задолго до наступления зимы дрожали от мороза, а в летнюю жару худели до скелета и, пребывая в вечной тревоге, поскольку никогда не чувствовали себя в этой стране как дома, давным-давно утратили душевный покой и метались меж ненавистью и любовью, гневом и подобострастием, бунтом и погромом.
За долгие годы они привыкли видеть братию из монастыря Лобра во вполне определенную пору года. Теперь же, увидев одного из них в необычное время, почуяли неладное. С чем он явился? Куда направится? В трепетном ожидании они стояли возле своих лавок, в любую секунду готовые спрятаться. А кроткий кругленький брат Евстахий ровным шагом, ни о чем не подозревая, шел мимо всех этих испугов, по грязной середине улицы, чуть подобрав полы рясы, размеренно ступая грубыми полусапожками на двойной подметке. Временами с деревянного тротуара подбегала какая-нибудь фанатичная крестьянка, чтобы поцеловать ему руку. Он к этому привык. И с механическим достоинством протягивал загорелую сильную руку, позволял поцеловать ее и вытирал об рясу. Опасливые взгляды еврейских лавочников провожали его. Люди увидели, как он остановился возле лавки торговца Ниссена, прочел вывеску и одним огромным шагом поднялся на высокий тротуар. После чего исчез в лавке.
Торговец Ниссен, удивленный и перепуганный, встал с табуретки. Брат Евстахий кротко улыбнулся, достал из недр рясы коробочку слоновой кости и предложил еврею щепотку нюхательного табаку. Еврей взял изрядную щепотку, оглушительно чихнул и спросил:
— Досточтимый господин патер, что вам угодно?
— Не путайся, — сказал монах, — я пришел по весьма печальному делу. У нас в монастыре лежит больной. Скоро он умрет! У тебя живет полоумный Шемарья. Ты сделал доброе дело! Взял его к себе! Хотелось бы мне, чтобы у всех христиан были такие добрые сердца!
Уже спокойнее, но по-прежнему недоверчиво Ниссен обронил:
— Господь велит быть милосердным!
— Но люди редко исполняют веления Божии! — отозвался Евстахий. — Ты добровольно взял на себя нелегкое бремя. Наверняка ведь тебе очень трудно приходится с этим Шемарьей! Как, по-твоему, я могу с ним поговорить?
— Досточтимый господин, это невозможно! — сказал торговец Ниссен. И посмотрел на рясу, на четки, на крест. Монах понял его.
— Ладно, — сказал он, — может быть, пойдешь со мною? Видишь ли, больной, который лежит у нас, говорит, что не может умереть, оттого что скверно обошелся с Шемарьей. Сперва Шемарья должен простить его. Понимаешь? Вполне возможно, — продолжал Евстахий, решив сделать уступку еврейской рассудочности, — вполне возможно, что говорит он в лихорадке, просто бредит. Но ему надобно помочь, чтобы он умер спокойно. Понимаешь?
— Хорошо! — сказал Ниссен. — Я пойду с тобой.
И торговец Ниссен, не без опаски, провел монаха вверх по узкой лесенке в чердачную каморку Шемарьи. Возле двери он сказал:
— Я войду первым, досточтимый господин. — Он вошел, но дверь закрывать не стал.
Шемарья оторвался от большой книги, которую словно бы читал вечно. За спиной Ниссена, хозяина и друга, он углядел пугающую, чужую, пухлую фигуру монаха в коричневой рясе, захлопнул книгу, встал и прижался к стене. Костлявая голова оказалась на фоне круглого потолочного люка, единственного окна в каморке, и он напомнил кроткому брату Евстахию святого или апостола. Шемарья вытянул из слишком коротких рукавов тощие руки навстречу гостям. Губы у него дрожали. Но он молчал.
— Шемарья, послушай хорошенько! — начал Ниссен, шагнув к столу. — Тебе совершенно нечего бояться! Этот господин пришел сюда не затем, чтобы сажать тебя в тюрьму. У него к тебе просьба, небольшая, пустяковая просьба! Скажи «да». И мы сразу уйдем!
— Чего он хочет? — спросил Шемарья.
— У него дома лежит умирающий! — Ниссен кивнул на монаха, который по-прежнему стоял в дверях. — И этот умирающий говорит, что некогда очень скверно с тобой обошелся! А поэтому не может спокойно умереть. Ты должен сказать, что не держишь на него зла! Тебе достаточно только сказать «да».
Наступило молчание. Потом Шемарья покинул свое место. И, к удивлению Ниссена, громко произнес:
— Я знаю, кто он! Пусть умрет спокойно! Я не держу на него зла! — И, к величайшему изумлению торговца, Шемарья обошел вокруг стола, подошел к Ниссену, поднял правую руку, приложил друг к другу ногти большого и указательного пальцев и сказал: — Ни вот столько зла я на него не держу! Пусть умирает спокойно! Так ему и скажи!
XXVIII
В келье брата Евстахия, на его постели, лежал Николай Тарабас. Он ждал. На каменном полу подле кровати горел костер, чтобы согреть больного. По другую сторону сидел один из братьев.