Тарковский и мы: мемуар коллективной памяти — страница 45 из 93

Чужие города

Я в этом городе бывал

не знаю сколько раз

и непременно задавал

вопрос из тех же фраз:

Какого века этот храм?

И кто его воздвиг?

Запомнить ничего не мог,

не понимал язык.

Прошло не знаю сколько лет,

а может, только миг.

Я память отточил свою

и выучил язык.

И вот пришел сюда опять

и сразу все узнал:

молчанье каменных гробов

и водяной провал.

Троллейбус мимо проплывал,

прохожий проскочил.

Он в сумасшествии меня,

возможно, уличил.

Но я в глазах его читал

верней, чем он в моих.

Мы оба испытали крах

и знаний, и молитв.

Гудел над храмом самолет,

раскрылся парашют.

Десантник в небе пролетел

и опустился в пруд.

Прошел еще десяток лет,

мгновений плотный строй.

А в небе шел парад планет,

казавшийся игрой.

Так тихо завершался век

Меж бурей и грозой,

и дела не было до нас

властителям небес,

что я заочно полюбил

чужие города

где ничего не потерял

и не был никогда.

«Жертвоприношение». «Шепоты и крики»Скандинавский Тарковский

Люди в его фильмах ищут и не могут найти контакта, и в «Шепотах и криках» сестры тоже так и не могут простить друг другу, не могут примириться даже перед лицом смерти одной из них. Но чем больше они истязают и ненавидят друг друга, тем острее, разительнее впечатление, которое производит сцена их душевного порыва.

Андрей Тарковский

Тарковский – величайший мастер кино, создатель нового органичного киноязыка, в котором жизнь предстает как зеркало, как сон… Всю свою жизнь я стучался в дверь, ведущую в то пространство, где он движется с такой самоочевидной естественностью. И лишь раз или два мне удалось туда проскользнуть.

Ингмар Бергман

В 1996 году мы с Любовью Аркус приехали на четыре дня в Стокгольм, чтобы собрать материалы для специального выпуска журнала «Сеанс», посвященного Ингмару Бергману[25]. Мы поговорили с Лив Ульман, Эрландом Юзефсоном, Томми Бергреном – бергмановским «ближним кругом». Мы даже были без пяти минут от встречи с самим мэтром, но не вышло: не судьба.

Самыми ценными в этой поездке оказались разговоры с совсем незнакомыми простыми людьми, которых мы с наскока спрашивали о Бергмане. Это были первые встречные: посетители кафе, покупатели в магазинах, пассажиры в автобусах, работники гостиниц, официанты в ресторанах. Отношение шведов к Бергману оказалось не столь апологетическим, как мы полагали издалека. Если суммировать мнения его соотечественников, получается странная картина. Все признают, что он стал достоянием культуры – Швеции, Европы, всего мира. Но на вопрос, считают ли они Бергмана великим, выражают сомнение: «Он, конечно, больше многих, но отнюдь не больше всех». Позднее переводчица вообще порекомендовала отказаться в разговорах от пафосного русского слова «великий», точного аналога которого как будто бы даже нет в шведском языке.

Еще шведы говорили о Бергмане, что «он чрезвычайно талантливый, но столь же неприятный»; «он знает о человеке такое и заглядывает в такие бездны, о которых сам человек не хочет даже задумываться»; «в его фильмах слишком много вопросов и слишком много секса». И даже – что «эти фильмы очень скучные, до того скучные, что смотреть их невозможно». Исключение делалось только для фильма «Фанни и Александр», который был единодушно принят шведским народом.

Одна из наших собеседниц сказала: «Если бы мне предоставилась такая возможность, я бы спросила его: вот вы прожили жизнь, и годы ваши подходят к концу, вы истратили их и себя на то, чтобы поднять завесу над тайной добра и зла, и теперь я спрашиваю вас, для чего же жить». И еще: удалось ли ему простить тех, кто причинил ему зло?

Говоря о Бергмане, так и видишь священное чудовище, монстра, живущего на своем острове и почти не выходящего на свет божий. Остров называется Форе и находится в военной зоне; толкуют, что туда не пустили желавших выразить хозяину свое восхищение Вуди Аллена, Анджея Вайду и Джорджо Стрелера. Существо это не всегда понятное и симпатичное, но власть культурного патриарха нации ощущает каждый. Когда заговариваешь о возможности личного контакта с Бергманом, швед начинает испуганно озираться, как будто его уличили в преступном сговоре. Убедившись, что за спиной никого нет, многие смелеют.

Образ священного чудовища возник потому, что это составная часть мифа о Бергмане, который включает его плохое пищеварение, его (как бы теперь сказали, токсичные, поскольку зависимые от его привилегированного статуса) отношения с женщинами, конфликт с налоговой инспекцией, который был на устах у всей страны… В создании образа своенравного демонического гения режиссер сам принял активное участие. Чтобы разобраться в природе этого мифа, потребовались разговоры уже не просто со зрителями, а с профессионалами – филологами, писателями, киноведами.

Журналистка Ульрика Кнутсон объяснила нам, что шведы по-своему гордятся бергмановским мифом; но, хотя им и хочется любить свое национальное достояние, у них это не слишком получается. Как более приемлемого кумира, демократичного художественного бога они выбирают не его, а Астрид Линдгрен. Шведы помешаны на ностальгии по детству, по семье. И Бергмана, уже покорившего мир, соотечественники признали не за его радикальные фильмы об ужасе человеческой экзистенции, а когда он снял ностальгический и немного сентиментальный «Фанни и Александр». Сильная грозная бабушка, сумасшедший дядюшка, строгий и аскетичный религиозный папа – архетипы бергмановской мифологической семьи, узнаваемые, как персонажи телесериалов.

Угодив наконец шведскому народу, Бергман успокоился и фактически ушел из кино. Но чувство его вездесущего присутствия только усилилось. Больше не снимая сам, он дал импульс появлению целой обоймы кинолент в Швеции и сопредельных странах. Это экранизации мемуаров о бергмановских родителях датчанина Билле Аугуста и норвежки Лив Ульман (звезды и большой любви Бергмана), а также его сына Даниэля Бергмана. Это всегда отличимые по манере и стилю, хотя и подписанные разными именами в титрах «бергманоиды» – фирменные продукты бергмановской «семьи и школы». Это фильмы-сателлиты, окружающие планету Бергмана.

В «Благих намерениях» Билле Аугуста подробно обрисованы отношения родителей Бергмана еще до женитьбы и в первые годы супружества. Выясняется, что трещина в этом браке, столь повлиявшая на будущего режиссера, имеет не экзистенциальную, а бытовую, рутинную природу: молодой женщине, воспитанной в любви и заботе, трудно выдержать аскетизм и уныние провинциальной пасторской жизни. Конечно, это заметно спрямленный Бергман, без глубин проникновения в стихию иррационального и подсознательного. Однако сам мэтр говорил, что, ударившись в мемуарную прозу, вдруг прорвался сквозь мифологическую оболочку к реальным в своей обыкновенности людям, какими были его отец и мать.

Даниэль, сын Бергмана и Каби Ларетей, пианистки родом из Эстонии, чуть ли не с пеленок изучил всю отцовскую коллекцию киноклассики, в двенадцать лет работал ассистентом киномеханика, в пятнадцать помогал отцу на съемках «Осенней сонаты», а потом снял «семейный» фильм «Воскресные дети». Это воспоминание о летнем дне 1926 года, когда Ингмару Бергману было восемь лет и отец-пастор повез его на велосипеде на один из шведских островов. А затем зритель переносится в 1968 год, когда 50-летний Бергман бросает в лицо престарелому отцу обвинение в эгоизме и бессердечии. Мужской вариант «Осенней сонаты».

Такой миф шведы охотно признали – в отличие от другого, про одинокого стоика, гениального, но какого-то не близкого. По словам драматурга Ларса Клеберга, в разные периоды своей жизни Бергман «был уважаемым и неуважаемым, понятым и непонятым, гонимым и почитаемым. Любимым он никогда не был». И хотя многие думали, что на пьедестале почета Бергману это безразлично, дело обстояло иначе: он страдал, компенсируя это чувство своей властностью и высокомерием.

Кинокритик Маариет Коскинен, автор книги о Бергмане, поделилась с нами собственными воспоминаниями: «Я выросла в маленьком местечке в средней Швеции и в десятилетнем возрасте была убеждена, что Бергман – сумасшедший, опасный безумец. Так говорили мои родители. Это было очень характерно для отношения к нему со стороны простых нормальных людей».

Более продвинутая аудитория оперировала учеными терминами, которые противоречили друг другу: одни обвиняли Бергмана в традиционализме, другие – «в экстремизме, модернизме, солипсизме и прочих „-измах“, которыми обычно стремятся заклеймить новую форму или новое содержание». А потом споры утихли, живого классика окружил «холод вежливого почитания». Величие Бергмана общепризнано, стало общим местом, с ним смирились, но платой за это признание стало спокойное, если не равнодушное отношение. Обожествляют его только ближайшие сподвижники – бергмановская «семья и школа». И столь же сильные негативные эмоции испытывают недруги, в основном в театральной среде – те, кого раздражает его безраздельное царствование в стокгольмском театре Драматен.

Искусствовед-бергманист Лейф Церн объяснил: отсутствие контакта между Бергманом и шведским обществом связано с тем, что он показывает его так, как оно совсем не желает себя видеть. «После войны Швеция была тотально охвачена социальным оптимизмом. Это совпало с политикой социал-демократического правительства, которое достаточно успешно руководило страной. Идеология стала государственной. Бергман был слишком мрачен, слишком глубок, слишком аналитичен для того, чтобы хоть как-то соответствовать этой эпидемии оптимизма и прагматизма. Он некстати напоминал о том, что не все проблемы можно решить рациональными целесообразными методами, потому что они слишком трагичны; что социальное устройство, каким бы замечательным оно ни было, не может быть определяющим в человеческой жизни, потому что основные проблемы, подчас неразрешимые, внутри человеческой природы, а не вне ее».